КЛАССИКИ ПСИХОЛОГИИ XX ВЕКА

CREATIVE ROOTS, INC.

Planetarium Station

New York, New York 10024

ПСИХОИСТОРИЯ

ЛЛОЙД ДЕМОЗ

Foundations of Psychohistory

Перевод с английского Шкуратова А.

Д31 Ллойд Демоз

Психоистория Ростов-на-Дону: «Феникс», 2000. - 512 с

Психоистория - новая самостоятельная наука об исто­ рической мотивации. Она убедительно доказывает, что от прогрессивного развития стилей воспитания детей зависит ход исторического процесса в прошлом, а так же предлагает методику прогнозирования на ближайшую

историческую перспективу.

Эта книга будет интересна не только историкам, психо­ логам, политологам, социологам, но и широкому кругу чи­ тателей,

ПРЕДИСЛОВИЕ

Именно теория решает, что мы мо­ жем наблюдать.

Альберт Эйнштейн

Психоистория есть наука об исторической мотивации - не боль­ ше, не меньше.

Надеюсь, что эта книга даст теоретическую основу новой науке психоистории.

Мало кто осознает, что психоистория - единственная новая социальная наука, которой суждено появиться в двадцатом веке, так как социология, психология и антропология - все отделились от философии в девятнадцатом веке.

Первая задача любой зарождающейся науки - формулиров­ ка смелых, четких и доступных для проверки теорий. Необходи­ мо, чтобы эти теории обладали внутренней цельностью и чтобы на их основе можно было делать прогнозы, проверяемые и час­ тично опровергаемые новым эмпирическим материалом. Провер­ ка и частичное опровержение теории - цель любой науки и единственная основа, на которой формулируются новые, обеща­ ющие быть лучше теория и предсказания.

Формулировка, проверка, опровержение и переформулиров­ ка психоисторической теории являются, таким образом, моей единственной целью в этой книге.

Каждая глава представляет собой новый научный эксперимент, в котором я пытаюсь отождествить себя с действующими ли­ цами исторической драмы и исследовать свое собственное бессознательное с тем, чтобы постичь историческую мотивацию. Лишь сумев осуществить внутренний акт открытия, я смогу дви­ нуться вглубь к новому историческому материалу, чтобы прове­ рить модели мотивации и групповой динамики, которые, как мне кажется, я обнаружил. Как признал еще давно Дильтей, это един­ ственный путь творения психоистории. В конце концов, психе мо­ жет открывать мотивы других, лишь исследуя самое себя. Моти­ вы других видов, будучи по сути совершенно отличными от наших, в буквальном смысле непостижимы. Только открыв «Гитлера в себе», мы сможем понять Гитлера. Кто отрицает «Гитлера в нас», тот не способен творить психоисторию. Я, как и Гитлер, был за­ битым, запуганным ребенком и злопамятным юношей. Я признаю, что он есть во мне, а при известной доле храбрости могу почув­ ствовать в своих поджилках тот ужас, который испытывал он, когда способствовал европейскому Gotterdammerung-y.

Необходимость погружения в глубины собственного психе в процессе психоисторического исследования часто заставляет критиков путать интроспекцию с галлюцинацией. Политический психолог Ллойд Этередж признается, что не может понять, «то ли работа Демоза - откровение смелого, провидческого гения, то ли это взбудораженная фантазия умалишенного». Историк Лоуренс Стоун по прочтении моей работы не знает, «как решить пробле­ му отношения к такой смелой, такой дерзкой, к такой догматич­ ной, к такой воодушевляющей, к такой извращенной и со всем тем так обстоятельно документированной модели». А Дэвид Стэннэрд высказывает опасение, что интроспекция - это всего лишь регрессия, и считает, что моя работа находится «далеко за пределами даже самого снисходительного определения учености», поскольку, говорит он, я выполняю свои исследования, «в тече­ ние сотен часов ползая под постельным бельем в двухлетних поисках ответов на загадки истории». Конечно, интроспекция - опасная задача, и тот, кто пытается применить ее в психоисто­ рии, рискует быть обвиненным в том, что сам является един­ ственным источником тех фантазий, которые исследует.

Поскольку интроспекция - такой важный инструмент в исследовании исторической мотивации, то личная жизнь психоисторика должна быть тесно связана с темой, которую он

8 ллойд ДЕМОЗ

или она выберет. «Ничего не любя и не ненавидя - ничего и не поймешь» - это трюизм в психологических науках. Поэто­ му никого не должно удивлять, что то десятилетие моей жиз­ ни, когда я занимался исследованиями и писал эти главы, я сам прожил эти главы: об эволюции детства писал, когда рос сын, об истоках войн - во время развода, о фетальном происхожде­ нии истории - во время беременности новой жены. Кроме того, я могу проследить влияние на эти очерки моего первого и вто­ рого курсов психоанализа, или развития нашего Института пси­ хоистории, либо «Журнала психоистории», где очерки были впер­ вые опубликованы. Все это имеет отношение к открытию. Но в конце концов о теории судят по тому, насколько хорошо она объясняет материал. Я систематически изучал свои собствен­ ные сновидения, чтобы лучше понять как свою роль в психо­ исторических группах, так и исторический материал - ведь история, как и сновидения, обретает совершенно определенный смысл, когда знаешь законы ее символической трансформации. Однако истинная ценность моих психоисторических теорий выводится не из моих сновидений, а из способностей объяснить разделяемые мотивы индивидов в исторических группах.

«Психогенную теорию истории», которую я излагаю в этой книге, легко понять, хотя часто в нее трудно поверить. Вкратце ее можно охарактеризовать как теорию, гласящую, что история включает проигрывание взрослыми групповых фантазий, ос­ нованных на мотивации, которая в исходном виде является ре­ зультатом эволюции детства.

Я называю эту теорию «психогенной», а не «экономической» или «политической», поскольку она рассматривает человека ско­ рее как homo relatens* , а не как хомо экономикус или хомо политикус - то есть, ищущего взаимоотношений, любви больше, чем денег или власти. Теория утверждает, что реальным бази­ сом для понимания мотивации в истории являются не экономи­ ческий или социальный класс, а «психокласс » - разделяемый стиль воспитания детей. Таким образом, неофициальный девиз на­ шего «Журнала психоистории»: «нет детства - нет психоистории», как бы он ни был труден для осуществления, должен постоянно напоминать нам о первоочередной психогенной цели, когда мы выковываем свою новую науку.

ПРЕДИСЛОВИЕ

В качестве раздела научной психологии психоистория пред­ ставляет собой просто психологию очень больших групп. Она основана на психоанализе, поскольку это самое значительное направление глубинной психологии двадцатого века - в проти­ воположность социологической теории, которая основана на ассоциационизме. восемнадцатого века или на его варианте девят­ надцатого века, бихевиоризме. Однако, как постоянно подчерки­ вал психоисторик Рудольф Бинион, психоисторические законы являются sui generis*, их нельзя вывести на основе клинической практики, но только из исторического наблюдения. Ведь, вытекая из законов индивидуальной психологии, они выходят за преде­ лы последних, характеризуя динамику, свойственную исключи­ тельно большим группам, и сводятся к клинической психологии не больше, чем астрономия - к атомной физике. Таким образом, в поле зрения моей работы целая «история психе», а не просто «использование психологии в истории». Это значит, что психо­ история, которая пишется теми из нас, кто связан с Институтом психоистории, происходит не столько из знаменитого «следующе­ го задания» Уильяма Лангера историкам «использовать психоана­ лиз в истории», сколько из изначальной надежды Фрейда на то, что «мы можем рассчитывать, что однажды кто-нибудь отважится заняться патологией культурных сообществ».

Высказанное Фрейдом предположение, что целые группы могут быть патологичны, тревожит историков. Британский исто­ рик Э. П. Хеннок, исходя из исторического релятивизма, порицает мою работу за «грубость и полнейшее сумасбродство»:

«То, что человек других эпох мог вести себя совершен­ но не так, как мы, и в то же время быть не менее ра­ зумным и здоровым, уже давно является основопола­ гающей концепцией среди историков. Однако к мен­ тальному миру Демоза это не относится... нормальные обычаи обществ прошлого постоянно объясняются в терминах психозов».

Хотя на самом деле я никогда не применял слова «психоз» к группам, я знаю, что он имеет в виду. Это тот же самый исторический релятивизм, который был предложен Филиппом Ариесом, сказавшим, что люди прежних времен, прибегавшие к сексуальному насилию над детьми, нормальны, потому что

своего рода, своеобразный (лат.)

«широко распространенный обычай играть с половыми органами детей составлял часть широко распространенной традиции». Такого рода релятивизм был популярен среди антропологов в 30-х - «любую культуру можно судить только с точки зрения ее собственной системы ценностей» - пока не пришла вторая ми­ ровая война, когда уже дико было говорить, что нацизм - лишь отражение культуры, одобряющей сожжение младенцев в печах. Нет просто никакой возможности исключить ценности из пси­ хоистории - любить детей лучше, чем бить детей, в любой куль­ туре, даже если психоисторик путем эмпатии может попытать­ ся избавиться от этноцентризма. Поскольку главное, на что я де­ лаю упор в этой книге, - это идея, что психологическая зрелость является историческим достижением, то каждая страница того, что вы собираетесь прочитать, проникнута моей системой цен­ ностей, и вам следует приготовиться подвергать сомнению не только факты, но и мои ценности. Конечно, как и в случае с любой исторической теорией.

Система ценностей любой социальной науки запечатлена в са­ мих ее основах. Когда зарождалась социология, Конт и Дюркгейм считали, что лишь ограничивают предмет изучения, постулируя первый принцип: «общество предшествует индивиду». Однако с тех пор, как Поппер показал, что это холистическое заблуждение, ко­ торое нa самом деле является оценкой группы (я бы даже ска­ зал «групповой фантазии») как более важной по сравнению с индивидом, социология дрейфует без теоретической базы. В самом деле, понятие «общества» придумано ради отрицания индивидуаль­ ной мотивации в группах. Дюркгейм был нетерпим к этому пе­ реходу от психологии, заявляя, что «всякий раз, когда социальное явление объясняется непосредственно как психологическое явле­ ние, мы можем быть уверены, что это объяснение неверно». По­ этому я никогда не использую слово «общество» (принимая вместо него непредметный термин «группа»), поскольку считаю его еще одной проективной оцекой, как и «Бог» или «ведьма», освобожда­ ющей индивида от ответственности. «Обществом вызвано то-то и то-то» - всегда или тавтология, или проекция, и в этой книге я со­ знательно намереваюсь дать теоретическую систему, основанную на методологическом индивидуализме в качестве альтернативы холистической социологии Дюркгейма и Маркса,

Означает ли это, что психоистория полностью сводит предмет своего изучения к «психологическим мотивам»? Да. Только у психе

Слышите детей стенанья,

О мои братья...

Плач детей
Элизабет Баррет Браунинг

История детства - это кошмар, от которого мы только недавно стали пробуждаться. Чем глубже в историю - тем меньше заботы о детях и тем больше у ребенка вероятность быть убитым, брошенным, избитым, терроризированным и сексуально оскорбленным. Моя задача состоит в том, чтобы рассмотреть, насколько история детства может быть извлечена из тех свидетельств, которые остались нам.

Такая возможность не была прежде замечена историками, потому что серьезная история долгое время рассматривала сведения о событиях публичной, а не частной жизни. Историков очень занимала шумная песочница истории, где сооружались волшебные замки и устраивались великолепные битвы, но они совершенно игнорировали то, что происходило в домах вокруг этой игровой площадки. Мы же, вместо того, чтобы искать причины сегодняшних событий в песочных сражениях прошлого, зададимся вопросом, как поколения родителей и детей создавали между собой то, что в дальнейшем было разыграно на арене публичной жизни.

ПРЕДЫДУЩИЕ РАБОТЫ ПО ИСТОРИИ ДЕТСТВА

Хотя я считаю свою попытку первым серьезным исследованием по истории детства на Западе, историки, безусловно, и раньше время от времени писали о детях. Несмотря на это, я считаю, что изучение истории детства только начинается, поскольку в большинстве этих работ очень сильно искажают факты о детстве в периоды, которые рассматриваются. Официальные биографы - наихудшие из лжесвидетелей; детство обычно идеализируется, и только немногие биографы дают какую-то полезную информацию о первых годах героя. Исторические социологи наловчились выпускать теории, объясняющие изменения детства, даже не потрудившись изучить хотя бы одну семью прошлого или настоящего. Историки литературы, путая книги с жизнью, рисуют воображаемую картину детства, как будто можно узнать, что действительно происходило в американском доме девятнадцатого века, почитав «Тома Сойера».

Но отчаяннее всего защищается от фактов, которые он поднимает, социальный историк, чья работа - раскапывать реальность социальных условий прошлого. Когда один социальный историк обнаружил широко распространенное детоубийство, он объявил его «восхитительным и гуманным». Когда другая описывает матерей, которые регулярно бьют своих детей палками еще в колыбели, она добавляет без малейшего правдоподобия, что «если эта дисциплина была и суровой, то она была равно и справедливой, и осуществляемой с добротой». Когда третья обнаружила матерей, которые купали своих детей в ледяной воде каждое утро, чтобы «закалить» их, и дети от этого умирали, она говорит, что «они не были намеренно жестокими», но «просто читали Руссо и Локка». Нет такой практики в прошлом, которая не показалась бы добром социальному историку. Когда Лэзлетт находит родителей, регулярно отправляющих своих детей в семилетнем возрасте в другие дома в качестве слуг и берущих других детей для прислуживания себе, он говорит, что это действительно доброе дело, так как «показывает, что родители, может быть, не желали подчинять собственных детей трудовой дисциплине дома». Согласившись, что жестокое избиение маленьких детей различными предметами «в школе и дома, кажется, было принято в семнадцатом веке и позднее», Вильям Слоэн чувствует себя обязанным добавить, что «дети тогда, как и позднее, иногда заслуживали избиения». Филипп Ариес, собрав так много свидетельств открытых сексуальных развлечений с детьми, что допускает даже, что «игры с интимными местами детского тела составляли часть широко распространенной традиции», берется описать «традиционную» сцену, где чужак в конном кортеже набрасывается на маленького мальчика, «грубо шаря рукой внутри коляски с мальчиком», в то время как отец улыбается. И он заключает: «Все, что происходило, было игрой, от чьей скабрезной природы мы склонны уклоняться или преувеличивать ее». Масса свидетельств скрыта, искажена, смягчена или проигнорирована. Ранние годы детства исключены из игры, бесконечно изучается формальное содержание образования, а эмоциональное содержание опущено за счет подчеркивания законодательства о детях, домашний обиход опущен. И если характер книги таков, что никак нельзя проигнорировать повсеместность неприятных фактов, придумывается теория о том, что «хорошие родители не оставляют следов в письменных свидетельствах». Когда, например, Алэн Валентайн изучает письма сыновьям от отцов за 600 лет и среди 126 отцов он не может найти ни одного, кто не был бы бесчувственным, морализирующим и озабоченным только собой, он заключает: «Несомненно, бесконечное число отцов писало своим сыновьям письма, которые бы согрели и порадовали наши сердца, если бы мы только смогли найти их. Самые счастливые из отцов не попали в историю, а люди, бывшие не в ладах со своими детьми, сподобились написать разрывающие сердце письма, которые приводятся». Так же и Анна Барр, просмотрев 250 автобиографий, отмечает отсутствие счастливых воспоминаний о детстве, но тщательно воздерживается от выводов.

Из всех книг по истории детства книга Филиппа Ариеса, видимо, самая известная; один историк замечает, что по частоте она «цитируется, как Священное Писание». Центральный тезис Ариеса противоположен моему: он утверждает, что раньше ребенок был счастлив потому, что имел свободу смешиваться с другими возрастными группами, а особое состояние, известное как детство, было «изобретено» в начале нового времени, породив тираническое представление о семье, разрушившее дружбу и общительность, лишившее детей свободы и бросившее их под розги и в карцеры.
Чтобы доказать этот тезис, Ариес использует два основных аргумента. Во-первых, он говорит, что понятие детства не было известно раннему средневековью. «Средневековое искусство почти до двенадцатого века не знало детства или не пыталось изображать его, потому что художник не был способен рисовать ребенка иначе как уменьшенным взрослым». Отброшено не только искусство древности, но и проигнорированы многочисленные свидетельства того, что средневековые художники могли на самом деле реалистически изображать детей. Этимологический аргумент в пользу того, что отдельное понятие детства отсутствовало, также неприемлем. В любом случае понятие «изобретение детства» столь легковесно, что даже непонятно, как такое число историков клюнуло на него. Его второй аргумент, что современная семья ограничивает свободу ребенка и увеличивает суровость наказания, прямо противоречит очевидному.

Гораздо более приемлема четверка книг, только одна из которых написана профессиональным историком: «Ребенок в прогрессе человечества» Джорджа Пэйна, «Делатели ангелов» Дж. Рэтри Тэйлора, «Родители и дети в истории» Дэвида Ханта и «Ребенок с эмоциональными нарушениями - тогда и теперь» Дж. Луизы Десперт. Пэйн, писавший в 1916 г., первым изучил широкое распространение детоубийства и жестокости по отношению к детям в прошлом, особенно в древности. Богато документированная книга Тэйлора представляет собой ученое психоаналитическое прочтение детства и личности в Англии конца восемнадцатого века. Хант, подобно Ариесу, сосредоточен на уникальном документе семнадцатого века, дневнике Эроара о детстве Людовика XIII, но делает это с большой психологической чуткостью и сознанием психоисторических приложений своих открытий. И Десперт, давая сравнительный психиатрический анализ плохого обращения с детьми в прошлом и настоящем, обозревая ряд эмоциональных установок по отношению к детям со времен древности, выражает свой растущий ужас от открытия истории непрерывной «жестокости и бессердечия».
Но, несмотря на появление указанных книг, центральные вопросы сравнительной истории детства пока еще только ставятся, а до ответов далеко. В следующих двух разделах этой главы я изложу некоторые из психологических принципов, применимых к отношениям взрослого и ребенка в прошлом. Использованные примеры достаточно типичны для жизни детей в прошлом; не показывая их распространения в соответствующие периоды, я выбрал их как нагляднейшие иллюстрации описываемых психологических принципов. Только в трех идущих далее разделах с обзорами истории детоубийства, выбрасывания, вскармливания, пеленания, побоев и сексуального насилия я начну рассматривать, как широко распространялись указанные практики в каждый период.

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ПРИНЦИПЫ ИСТОРИИ ДЕТСТВА:
ПРОЕКТИВНАЯ И ВОЗВРАТНАЯ РЕАКЦИИ

Изучая детство многих поколений, важнее всего сосредоточиться на тех моментах, которые более всего влияли на психику следующего поколения. Во-первых, на том, что происходит, когда взрослый находится лицом к лицу с ребенком, который чего-то хочет. В распоряжении взрослого, по-моему, имеются три способа реагирования:
1) он может использовать ребенка как сосуд для проекции
содержания своего собственного бессознательного (проективная реакция);
2) он может использовать ребенка как заместителя фигуры взрослого, значимого для него в его собственном детстве (возвратная реакция);
3) он может сопереживать потребностям ребенка и девствовать, чтобы удовлетворить их (реакция сопереживания).

Проективная реакция, конечно, известна психоаналитикам под рядом терминов, от проекции до проективной идентификации, а более конкретно - навязчивой формы эмоционального опорожнения на других. Психоаналитикам, например, хорошо знаком тип, используемый пациентами в качестве «сливной ямы» для своих обильных проекций. Такое положение существа, используемого как сосуд для проекций, обычно для детей в прошлом.

Возвратная же реакция известна исследователям родителей, избивающих своих детей. Ребенок существует лишь для того, чтобы удовлетворять родительские потребности. Неспособность ребенка в качестве родительской фигуры дать ожидаемую от него любовь всегда вызывает наказание. Как рассказывала одна такая мать: «Меня никогда в жизни не любили. Когда ребенок родился, я думала, что он будет любить меня. Если он плачет, то, значит, не любит меня. Поэтому я бью его».

Третий термин, эмпатия, используется здесь в более узком смысле по сравнению со словарным определением - это способность взрослого регрессировать к уровню потребностей ребенка и правильно распознать их без примеси своих собственных проекций. Кроме того, взрослый должен в определенной степени дистанцироваться от потребности ребенка, чтобы быть способным удовлетворять ее. Эта способность идентична с используемым психоаналитиками бессознательным «свободнотекущим вниманием», или, как Теодор Райк называет его, «слушанием третьим ухом».

Проективная и возвратная реакции у родителей прошлого часто смешивались, производя эффект, который я называю двойным образом. В этом случае ребенок одновременно рассматривается как полный проективных желаний, подозрений и сексуальных мыслей взрослого и в то же время как отцовская или материнская фигура. То есть одновременно плохим и любимым. Кроме того, чем дальше вглубь истории, тем более «конкретны» или реифицированы эти реакции, что порождает все более сбивчивые установки по отношению к детям, сходные с установками родителей современных избиваемых или шизофренических детей.

Первой иллюстрацией этих явно смежных понятий, которые мы будем изучать, является некая сцена между взрослым и ребенком из прошлого. Год 1739-й, мальчик Никола четырех лет. Случай ему запомнился и подтверждался его матерью. Его дед, который был довольно внимателен к нему предыдущие несколько дней, решает «испытать» его наговорит: «Никола, сынок, у тебя много недостатков, и это огорчает твою мать. Она моя дочь и всегда почитала меня; повинуйся мне и ты, исправься, а не то я исполосую тебя, как собаку, которую учат». Никола, рассерженный предательством «со стороны того, кто был так добр к нему», швыряет свои игрушки в огонь. Дед кажется удовлетворенным.

Никола... я сказал это, чтобы испытать тебя. Неужели ты действительно думаешь, что твой дедушка, который был так добр к тебе вчера и днем раньше, может обращаться сегодня с тобой, как с собакой? Я считал тебя разумным...

Я не животное, как собака.
- Нет, ты не такой разумный, как я считал, иначе бы ты понял, что я тебя только испытывал. Это была только шутка... Подойди ко мне.
Я бросился к нему на руки.
- Это не все, - продолжал он, - я хочу, чтобы ты подружился с матерью; ты огорчал, глубоко огорчал ее... Никола, твой отец любит тебя, а ты любишь его?
- Да, дедушка!
- Представь, что он в опасности и, чтобы спасти его, тебе надо доложить руку в огонь. Ты сделаешь это? Положишь... туда, если будет необходимо?
- Да, дедушка.
- А ради меня?
- Ради тебя? Да, да.
- А рада матери?
- Ради мамы? Обе руки, обе руки.
- Мы хотим увидеть, говоришь ли ты правду, поскольку твоя мать очень нуждается в твоей маленькой помощи! Если ты любишь ее, ты должен доказать это.

Я ничего не спросил, но, подытожив все, что было сказано, подошел к очагу и, пока они делали друг другу знаки, сунул правую руку в огонь. Боль исторгла из меня глубокий вздох.

Что делает такого рода сцену столь типичной для отношений взрослого и ребенка в прошлом, так это существование столь противоречивых установок со стороны взрослых без окончательного разрешения. Ребенок любим и ненавидим, вознагражден и наказан, дурен и обожаем одновременно. Помещение ребенка в «двойную связку» противоречивых сигналов (что Бэйтсон и другие считают основой шизофрении) происходит само собой. Но противоречивые сигналы исходят от взрослых, которые силятся показать, что ребенок одновременно очень плох (проективная реакция) и очень любим (возвратная реакция). Функция ребенка - умерить растущие тревоги взрослого; ребенок действует как защита взрослого.

Именно проективные и возвратные реакции делают невозможной вину за жестокие избиения, столь частые в прошлом. Все потому, что избивают не реального ребенка. Наказывают или собственную проекцию взрослого («Посмотрите, как она строит глазки! Как снимает мужчин - она настоящая секс-штучка!» - говорит мать о побитой дочери двух лет), или порождение возвратной реакции («Он думает, что он - босс, все время хочет двигать делами! Но я показал ему, кто тут командует!» - говорит отец, раскроивший череп своему девятилетнему сыну).

В исторических источниках избивающего и избиваемого часто смешивают и поэтому вину теряют. Американский отец (1830 г.) рассказывает, как он избивал своего четырехлетнего сына хлыстом за то, что тот не мог чего-то прочесть. Голый ребенок связан в подвале:

«Так вот его изготовив, в горе, с моей дражайшей половиной, хозяйкой моего дома, с упавшими сердцем, стал я работать розгой... Во время этого весьма нелюбезного, самоотрицательного и неприятного дела я часто останавливался, назидая и пытаясь убеждать, заглушая извинения, отвечая на протесты. Я ощущал всю силу божественного авторитета и особую власть, как ни в одном деле за всю мою жизнь... Но при такой степени все подчинявшего злого чувства и упрямства, каковую мой сын изъявлял, неудивительно, что он думал, что отколотил бы меня, хилого и робкого, каким я был. И в знании того, что он поступал так, я изнемогал от избиения его. Все это время он не чувствовал жалости ни ко мне, ни к себе». Именно с такой картиной слияния отца и сына, где отец сам жалуется, словно избиваемый, и нуждается в сострадании, мы столкнемся, когда спросим, почему побои были столь широко распространены в прошлом. Ренессансный педагог говорит, что, наказывая ребенка, вы должны ему сказать, «что вы наказываете себя, наказываете сознательно, и требуете от него не ввергать вас больше в таковые труд и боль. Поскольку, если ты так поступаешь [говорите вы], ты должен страдать частью моей боли и потому ты должен будешь испытать и подтвердить, что эта боль для нас обоих». Мы не должны так легко пропускать такие слияния и затушевывать их ложь.

На самом деле, родитель видит ребенка настолько переполненным частями его, родителя, что даже несчастья с ребенком переживаются им как собственные раны. Нэнни, дочь Коттона Мэвера, упала в огонь и сильно обожглась, а он объявляет: «Увы, за мои грехи справедливый Бог бросил мое дитя в огонь!» Он выискивает, что он накануне сделал плохого, но, веря, что наказан сам, не испытывает вины перед ребенком (например, за то, что оставил его одного) и ничего не предпринимает. Скоро еще две дочери жестоко обожглись. В ответ он читает проповедь: «Какой вывод должны извлечь родители из несчастий, свалившихся на их детей».

Несчастные случаи с детьми заслуживают внимательного рассмотрения, так как в них скрывается ключ к пониманию того, почему взрослые в прошлом были такими плохими родителями. Я оставляю пока в стороне желание смерти ребенка, об этом дальше. Несчастные случаи в больших количествах происходили из-за того, что детей оставляли одних. Дочь Мэвера Нибби обгорела бы до смерти, «не проходи возле окна случайный прохожий», так как никто не слышал ее криков. Для колониального Бостона это обычный случай:

«После ужина мать уложила детей в комнате, где они спали одни, и родители отправились в гости к соседу. По возвращении... мать подошла к постели и не нашла младшего ребенка (девочку около пяти лет). После долгих поисков ее нашли упавшей в колодец в их подвале...»

Отец увидел в происшествии наказание за работу в праздник. Дело не только в том, что до двадцатого века маленьких детей было принято оставлять одних. Важнее, что родители не заботились о предотвращении несчастий, поскольку не видели в том своей вины: наказывались-то якобы они сами. Поглощенные проекциями, они не изобретали безопасных печей и часто даже не отдавали себе отчета в том, что за детьми надо просто следить. Их проекции, к несчастью, делали неизбежными повторения происшествий.

Использование ребенка как «туалета» для родительских проекций стоит за самим понятием первоначального греха. Восемнадцать столетий взрослые были согласны, что, как отмечает Ричард Олестри (1676 г.), «новорожденный полон пятен и выделений греха, который наследует от наших прародителей через наши чресла...» Баптизм практиковал настоящий экзорсизм, а вера, что ребенок, который кричит во время крещения, испускает дьявола, надолго пережила официальное разрешение экзорсизма при Реформации. Даже когда религиозные власти не распространяются о дьяволе - он здесь. Вот картина еврейского религиозного обучения в Польше девятнадцатого века:

«Оно получало сильную радость от агоний маленькой жертвы, трепетавшей и дрожавшей на скамье. И оно практиковало телесные наказания холодно, медленно, обдуманно... от мальчика требовали снять одежду, лечь поперек скамьи... и налегали на кожаную плеть... «В каждом человеке находятся добрый дух и злой дух. Местообитание доброго духа - голова. Есть свое место и у злого духа - по нему вас и хлещут».

Ребенок прошлого был так перегружен проекциями, что ему-то даже много плакать или просить было опасно. Существует большая литература о детях, оставленных эльфами взамен похищенных. Обычно недопонимают, что убивали не только уродливых детей, «подкидышей эльфов», но также и тех, о ком пишет св. Августин: «...страдают от демона... они под властью дьявола... некоторые дети умирают в такой напасти». Некоторые отцы церкви полагали, что постоянный плач ребенка свидетельствует о грехе. Шпренгер и Кремер в своем руководстве по охоте на ведьм «Malleus Maleficarum» (Молот ведьм) утверждают, что подкидышей эльфов можно распознать по тому, что они «всегда жалобнее всех ревут и никогда не растут, даже если будут сосать сразу четырех или пятерых матерей». Лютер соглашается: «Это правда: они часто берут у женщин детей из кроваток и ложатся туда сами, а когда оправляются, едят или орут, то несноснее десяти детей». Гвиберт Ножанский, писавший в двенадцатом веке, считает свою мать, возившуюся с приемным ребенком, святой:

«...ребенок так изводил мою мать и ее слугбезумными воплями и криком по ночам, хотя дни он очень мило проводил в играх и сне, что никто в этой маленькой комнате не мог заснуть. Я слышал от нянь, которых она нанимала, что ни на одну ночь они не могли опустить погремушку, таким капризным был ребенок. Не по своей вине, а из-за дьявола, сидевшего в нем. Все усилия прогнать оного были напрасны. Добрая женщина была мучима крайней болью, и ничто не могло помочь ей среди этих пронзительных криков... Все же она и не подумала выбросить ребенка из своего дома».

Из-за веры в то, что ребенок на грани превращения в абсолютно злое существо, его так долго и так туго связывали, или пеленали. Этот мотив чувствуется у Бартоломеуса Англикуса (ок.1230 г.): «Из-за нежности члены ребенка могут легко и быстро согнуться и скривиться и принять разные формы. И посему конечности и члены подлежит связывать повязками и другими подручными средствами, чтобы они не были изогнуты и не принимали дурной формы...» Ребенок пеленался потому, что-был полон опасными, злыми родительскими проекциями. Пеленали по тем же причинам, что и сейчас в Восточной Европе: ребенка надо связать, иначе он исплачется, поцарапает себе глаза, сломает ножки или будет трогать гениталии. Как мы увидим скоро в разделе о пеленании и стеснениях, все это часто выливалось в надевание всякого рода корсетов, спинодержателей, кукольных шнуровок; детей привязывали к стульям, чтобы те не ползали по полу «подобно животным».

Но если взрослый проецирует все свои неприемлемые чувства на ребенка, то ясно, какие жестокие меры, вроде пеленаний, он должен применить, чтобы удержать своего «нужникового ребенка» под контролем. Я еще рассмотрю, какие методы контроля использовались родителями на протяжении столетий, но сейчас я хочу дать иллюстрации только одного - запугивания привидениями - чтобы обсудить проективный характер этой меры.

Имя всяческого рода привидениям, которыми детей запугивали до недавнего времени, - легион. У древних были свои Ламия и Стрига, которые, подобно еврейскому прототипу Лилит, пожирали детей живьем. Они, вместе с Мормоной, Канидой, Пойной, Сибарис, Акко, Эмпузой, Горгоной и Эфиальтой, «были изобретены на благо детей, чтобы сделать их менее опрометчивыми и непослушными», как считает Дион Хризостом. Большинство древних соглашалось, что было бы хорошо постоянно держать перед детьми изображения ночных демонов и ведьм, всегда готовых их украсть, съесть, разорвать на куски, выпить из них кровь и костный мозг. В средние века, конечно, ведьмы и колдуны, вместе с обязательным евреем, перерезывателем детских глоток, вместе с ордами других монстров и страшилищ, «какими няни любят пугать детей», - на переднем плане. После Реформации же сам Бог, который «обрекает вас геенне огненной, как вы обрекаете пауков или других отвратительных насекомых огню», был главным страшилищем для запугивания детей. Трактаты были написаны понятными для детей выражениями с описанием мук, которые Бог приберегает для них в аду: «Маленький ребенок в раскаленной печи. Слушай, как он молит выпустить его оттуда. Он топает маленькими ножками об пол...»

Когда церковь перестала возглавлять кампанию по запугиванию детей, стали использоваться более «семейные» персонажи: вервольф, глотающий детей. Синяя Борода, который рубит их на куски, Бонн (Бонапарт), пожирающий детское мясо, черный человек или трубочист, крадущий детей по ночам. Эти традиции стали подвергаться нападкам лишь в девятнадцатом веке. Один английский родитель сказал в 1810 г.: «Когда-то господствовавший обычай запугивания юных созданий теперь осуждают все, ибо нация поумнела. Однако и сейчас страх сверхъестественных сил и темноты можно считать настоящим несчастьем детей...» Даже в наши дни во многих европейских селениях родители продолжают пугать детей такими персонажами, как loup-gary (волк-оборотень), barbu (бородач) или ramoneur (трубочист), или грозятся бросить в подвал на растерзание крысам.

Потребность создания персонажей, олицетворяющих наказание, была столь велика, что взрослые, следуя принципу «конкретизации», для устрашения детей разряжали кукол вроде качинов. Один английский автор, объясняя в 1748 г., каким образом страх первоначально исходит от нянек, пугающих детей историями об «окровавленных скелетах», писал:

«Нянька взяла моду утихомиривать капризного ребенка следующим образом. Она нелепо наряжается, входит в комнату, рычит и вопит на ребенка мерзким голосом, раздражающим нежные детские уши. В это же время, подойдя близко, жестикуляцией дает понять ребенку, что он будет сейчас проглочен».

Эти страшные фигуры были излюбленным средством нянек и в том случае, когда надо было удержать в постели ребенка, норовившего ночью оттуда сбежать. Сюзен Сиббальд вспоминает привидения как действительно существовавшую часть ее детства в восемнадцатом веке:

«Появление привидения было обычнейшим делом... Я прекрасно помню, как обе няньки в Фоуви однажды вечером решили выйти из детской... Мы замолкли, потому что услышали жуткий стон и царапанье за перегородкой возле лестницы. Дверь распахнулась, и - о ужас! - в комнату вошла фигура, высокая и закутанная в белое, а из глаз, носа и рта, похоже, полыхало пламя. Мы почти что бились в конвульсиях и несколько дней были нездоровы, но не осмелились рассказать».

Дети, которых путали, не всегда были такими взрослыми, как Сюзен и Бетси. Одна американская мать говорила в 1882 г. о двухлетней дочери своего друга, нянька которой, отправившись однажды вечером развлекаться в компании других слуг, пока родителей ребенка не было дома, обеспечила себе спокойный вечер тем, что рассказала маленькой девочке о страшном черном человеке, который...

«...спрятался в комнате, чтобы схватить ее в тот момент, когда она выйдет из постели или поднимет малейший шум... Няня хотела быть вдвойне уверенной, что во время вечеринки ее ничто не отвлечет. Она соорудила огромную фигуру черного человека со страшными вытаращенными глазами и огромным ртом и поместила ее в ногах кровати, где крепко спало маленькое невинное дитя. Как только вечеринка в комнате для прислуги закончилась, няня вернулась к своим обязанностям. Спокойно открыв дверь, няня увидела, что маленькая девочка сидела в постели, широко раскрытыми глазами глядя в агонии ужаса на страшное чудовище перед собой, обе руки судорожно схватились за белокурые волосы. Она просто окаменела!»

Вот некоторые доказательства того, что использование чучел для устрашения детей уходит далеко в древность. Тема запугивания детей масками была излюбленной для художников, от авторов римских фресок до создателя гравюр Жака Стеллы, но поскольку об этих ранних драматических событиях говорилось крайне сдержанно, я еще не смог установить в точности их древние формы. Дион Хризостом говорил, что «устрашающие образы сдерживают детей, когда те не вовремя хотят есть, играть или "что-нибудь еще». Обсуждались теории наилучшего использования разнообразных страшилищ: «Я полагаю, что каждый юнец боится какого-то своего пугала, которым его обычно стращают. Разумеется, те мальчики, которые робки от природы, не требуют проявления изобретательности при их запугивании...»

Когда детей запугивают чучелами, если они просто кричат, хотят есть или играть, сила проекций и потребность взрослого держать их под контролем достигают огромных размеров, обнаруживаемых в наши дни лишь у явных психотиков. Точная частота использования стращилищ в прошлом до сих пор не поддается определению, хотя о них часто говорят как об обычном деле. Тем не менее можно показать, какие формы были привычными. Например, в Германии до недавнего времени перед Рождеством в магазинах появлялись штабеля метел с жесткими щетками на обоих концах. Ими били детей; во время первой недели декабря взрослые наряжались в устрашающие костюмы и разыгрывали из себя посланника Христа, так называемого Пельц-Никеля. который наказывает детей и сообщает, получат ли те подарок на Рождество или нет.

Вся сила этой потребности взрослых в создании устрашающих образов открывается, лишь когда видишь внутреннюю борьбу родителей, решивших от этого отказаться. Одним из самых ранних защитников детства в Германии девятнадцатого века был Жан Поль Рихтер. В своей популярной книге «Леванна» он осуждает родителей, поддерживающих дисциплину своих детей «при помощи устрашающих образов». При этом Рихтер приводит медицинские свидетельства того, что такие дети «часто становятся жертвами умопомешательства. Однако, его собственное стремление повторить травмы своего детства было столь велико, что он был вынужден придумать их более мягкий вариант для своего сына:

«Поскольку человека нельзя дважды запугать одним и тем же, я думаю, что ребенка можно подготовить к действительности, в форме игры ставя его в тревожные ситуации. Например: я иду со своим маленьким девятилетним Полем на прогулку в густой лес. Неожиданно из кустов выскакивают три одетых в черное вооруженных головореза и набрасываются на нас, ведь за день до этого я нанял их за небольшое вознаграждение устроить нам это приключение. Мы вооружены лишь палками, а у банды грабителей шпаги и незаряженный пистолет... Я хватаю руку с пистолетом, чтобы стреляющий промахнулся, и палкой выбиваю кинжал у одного из нападающих... Однако (добавляю я во втором издании), польза от всех этих игр сомнительная... хотя подобные плащи и кинжалы... могут быть с успехом опробованы ночью, чтобы с помощью ночных кошмаров привить любовь к обычному дневному свету».

Другую реальную возможность для воплощения потребности в запугивании детей дает использование трупов. Многие знакомы со сценами из романа г-жи Шервуд «История семьи Фэрчайлд», где детей водят на экскурсии к виселице, чтобы они посмотрели на висящие там гниющие трупы и послушали назидательные истории. Люди часто не понимают, что эти сцены взяты из действительности и в прошлом составляли важную часть детства. Детей часто выводили всем классом из школы, чтобы они посмотрели на повешение, родители также часто брали детей на это зрелище, а по возвращении домой секли для лучшего запоминания. Даже педагог-гуманист Мафио Веджо, в своих книгах протестовавший против битья детей, вынужден был признать, что «показывать детям публичные наказания иногда очень не мешает».

Конечно же, это постоянное созерцание трупов сильно влияло на детей. После того как мать показала своей маленькой дочери в назидание труп ее девятилетней подруги, девочка стала ходить вокруг со словами: «Они положат дочь в глубокую яму, а что будет делать мать?» Мальчик проснулся ночью с криками, увидев во сне повешение, пошел и «потренировался, повесив собственную кошку» Одиннадцатилетняя Гарриет Спенсер в своем дневнике вспоминает, что повсюду видела тела повешенных и колесованных. Отец брал ее смотреть на сотни трупов, которые он выкапывал, чтобы уложить более тесно для захоронения других.

«...Папа говорит, что это глупость и суеверие - бояться вида мертвецов, и я пошла за ним вниз по темной, узкой и крутой лестнице, которая все шла и шла спиралью очень долго, пока они не открыли дверь в большую пещеру. Она была освещена лампой, висевшей посредине, а монах нес факел. Сначала я не могла смотреть, потом едва осмелилась взглянуть, потому что со всех сторон были страшные черные фигуры мертвецов: одни скалились, другие показывали на нас пальцем, третьи, казалось, корчились от боли, они были в самых разных позах и такие страшные, что я едва сдержала крик и подумала, что они все двигаются. Когда папа увидел, как мне плохо, он не рассердился, а был очень добрым и сказал, что я должна побороть себя, пойти и прикоснуться к одному из них, а это было шоком. Их кожа вся была темно-коричневой и совсем высохла на костях, она была очень твердой и на ощупь похожей на мрамор».

Доброжелательный отец, помогающий дочери преодолеть боязнь трупов, - пример того, что я обозначу как «проективную заботу», в отличие от настоящей эмпатической заботы, которая есть результат эмпатической реакции. Проективная забота в качестве первого шага всегда требует проецирования взрослым собственного бессознательного на ребенка, от эмпатической заботы ее отличает неуместность и неспособность полностью удовлетворить подлинные потребности ребенка. Мать, которая в ответ на любое выражение недовольства со стороны ребенка начинает кормить его грудью, мать, уделяющая большое внимание одежде ребенка перед тем, как отправить его к кормилице, и мать, тратящая целый час, чтобы запеленать ребенка по всем правилам - все это примеры проективной заботы.

Тем не менее, проективной заботы достаточно, чтобы вырастить ребенка. В самом деле, антропологи, изучающие детство примитивных народов, часто говорят о «хорошей заботе», но пока сведущий в психоанализе антрополог не провел новое исследование этого же народа, трудно было понять, что оценивается проекция, а не настоящая эмпатия. Например, изучая апачей, им всегда дают наивысшую оценку по шкале «орального удовлетворения», столь важного для развития чувства безопасности. Апачи, как и многие примитивные племена, в первые два года кормят ребенка по требованию, на чем и была основана оценка. Лишь когда это племя посетил антрополог-психоаналитик Л. Брайс Бойер, обнаружилась истинная проективная основа этой заботы:

«В настоящее время забота апачских матерей о детях отличается ужасающей непоследовательностью. Матери обычно очень нежны и чутки в том, что касается физических взаимоотношений с малышами. У них очень тесный физический контакт. Время кормления определяет, как правило, ребенок своим криком, и по какой бы причине ребенок ни кричал, ему подставляют сосок или бутылку. В то же время у матерей очень ограниченное чувство ответственности в том, что касается заботы о ребенке, и создается впечатление, что нежность матери к своему малышу основана на ее собственных желаниях взрослого, вложенных в заботу о ребенке. Огромное множество матерей бросают или отдают детей, которых с любовью нянчили всего неделю назад. Апачи очень метко называют это «выбрасыванием ребенка». Они не только не чувствуют ни малейшей осознанной вины за такое поведение, но даже открыто радуются, что избавились от обузы. В отдельных случаях матери, отдавшие ребенка, «забывают», что он когда-то у них был. Обычная апачская мать считает, что физическая забота - все, что требуется ребенку. Если она и испытывает угрызения совести, то очень слабые, когда оставляет ребенка с кем попало, если вдруг захочется посплетничать, поиграть в карты, выпить или «пошататься». В идеале мать вручает дитя сестре или старшей родственнице. В первобытные времена такое соглашение было возможно почти в любой момент».

Даже такой простой акт, как сочувствие избиваемому ребенку, для взрослых прошлых времен был трудным делом. Даже немногие педагоги того времени, которые не советовали бить детей, как правило, аргументировали это вредными последствиями, а не тем, что ребенку будет больно. Однако без этого элемента эмпатии - сочувствия - совет совершенно не действовал, и детей как били, так и продолжали бить. Матери, отправлявшие детей к кормилицам на три года, наивно огорчались, когда дети не хотели по истечении этого срока вернуться назад, но не могли понять причину. Сотни поколений матерей туго пеленали младенцев и спокойно смотрели, как те кричат в знак протеста, потому что этим матерям не хватало психического механизма, необходимого для проникновения в ощущения ребенка. Лишь когда медленный исторический процесс эволюции взаимоотношений родителей и детей создал эту способность в течение многих поколений, стало очевидно, что пеленание абсолютно не нужно. Вот как Ричард Стил в «Болтуне» (1706) описывает ощущения новорожденного, как он их себе представляет:

«Я лежу очень спокойно; однако ведьма, из совершенно у непонятных побуждений, берет меня и обвязывает голову так туго, как вообще только может; затем она связывает мне ноги и заставляет глотать какую-то ужасную микстуру. Я подумал, что это суровое вступление в жизнь должно начинаться с принятия лекарства. Когда меня таким способом одели, то понесли к кровати, где прекрасная молодая дама (я знал, что это моя мать) чуть не задушила меня в объятьях... и швырнула в руки девочке, нанятой заботиться обо мне. Девочка была очень горда, что ей доверили женское дело. Поскольку я расшумелся, она принялась раздевать меня и снова одевать, чтобы посмотреть, что у меня болит; при этом она колола булавкой в каждом суставе. Я продолжал кричать. Тогда она уложила меня лицом себе в колени и, чтобы успокоить меня, вколола в меня все булавки, похлопывая по спине и выкрикивая колыбельную...» Я не нашел других описаний с такой же степенью эмпатии, сделанных раньше восемнадцатого века. Они появились вскоре после того, как два тысячелетия пеленания подошли к концу. Мне скажут, что примеры этой недостающей в прошлом способности к эмпатии на самом деле можно найти где угодно. Разумеется, первым делом мы должны заглянуть в Библию: может быть здесь мы найдем эмпатию в отношении детских потребностей, ибо разве Иисус не изображается всегда с маленьким ребенком? Однако когда читаешь свыше двух тысяч упоминаний детей в «Полном алфавитном указателе слов к Библии», этот благородный образ исчезает. Здесь мы находим многочисленные примеры того, как детей приносили в жертву, избивали камнями, просто били, упоминания строгого послушания детей, их любви к родителям, их роли носителей родового имени, но не обнаружим ни одного примера, показывающего хотя бы слабую степень эмпатии к детским потребностям. Даже хорошо известные изречения: «Отпусти свое дитя, не запрещай ему идти ко мне» относится к распространенной на Ближнем Востоке практике экзорсизма путем возложения рук, практиковавшейся многими святыми людьми для удаления внедренного в детях зла: «Тогда приведены были к Нему дети, чтобы Он возложил на них руки и помолился... И возложив на них руки, пошел оттуда». (Матф, 19.13, 19.15)

Все это вовсе не означает, что родители прошлого не любили своих детей, поскольку это не так. Даже те, кто в наши дни бьет детей, - не садисты; они часто по-своему их любят и иногда способны выражать нежные чувства, особенно если ребенок не слишком требовательный. То же можно сказать о родителях прошлого: нежность к ребенку чаще всего выражалась, когда он спал иди был мертв, то есть, ничего не просил. Гомеровское «как мать отгоняет мух от спящего дитя, когда от покоится в сладком сне» перекликается с эпитафией Марциала:
Не обнимай ее слишком крепко, дерн -
Она была так нежна и любила простор.
Будь легкой над нею, добрая мать-земля -
Она легко ступала по тебе маленькими ножками.
Лишь когда ребенок уже умер, родитель, до того неспособный к эмпатии, рыдая, обвиняет себя, как мы это находим у Морелли (1400): «Ты любил его, но своей любовью никогда не пытался сделать его счастливым; ты обращался с ним, как будто это посторонний, а не сын; ты ни разу не дал ему и часа отдыха... Ты никогда не целовал его, когда он этого хотел; ты изводил его школой и жестокими побоями».

Разумеется, это не любовь (родители прошлого имели о ней смутное представление), а скорее эмоциональная зрелость, выраженная в потребности смотреть на ребенка как на самостоятельную личность, а не часть самого себя. Трудно сказать, какая часть нынешних родителей достигает и более или менее последовательно придерживается эмпатического уровня. Однажды я провел неофициальный опрос нескольких психотерапевтов, желая выяснить, какая часть их пациентов в начале анализа была способна отделить личности своих детей от собственных спроецированных потребностей. Все говорили, что на такое способны очень немногие. Как выразился один из них. Амос Гансберп «Этого не происходит до некоего поворотного момента психоанализа - когда они приходят к образу самих себя как чего-то отдельного от собственной всеобволакивающей матери».

Проективной реакции сопутствует возвратная реакция, когда родитель и ребенок меняются ролями, зачастую с причудливыми поледствиями. Перестановка начинается задолго до рождения ребенка. В прошлом такая реакция была мощным стимулом иметь ребенка. Родители всегда задавались вопросом, что дадут им дети, и никогда - что они сами дадут им. Медея перед тем, как убить детей, жалуется, что некому будет позаботиться о ней:
Зачем же вас кормила я, душой
За вас болела, телом изнывала
И столько мук подъяла, чтобы вам
Отдать сиянье солнца?… Я надеждой
Жила, что вы на старости меня
Поддержите и мертвую своими
Оденете руками. И погибла
Та сладкая мечта…

Как только ребенок рождается, он становится родителем матери и отца, со всеми положительными и отрицательными качествами, при этом возраст ребенка не учитывается. Ребенка, независимо от пола, часто одевают в одежду примерно того же покроя, которую носила мать родителя, то есть, мало того что длинную, во и устаревшую, по меньшей мере, на одно поколение. Мать в буквальном смысле возрождается в ребенке; детей не только одевали как «миниатюрных взрослых», но и совершенно отчетливо - как миниатюрных женщин, часто с декольте. Идея, что родители родителей действительно возрождаются в ребенке, обычно для античности, и близость слова «бэби» и различных слов, обозначающих бабушку (baba, Babe) намекает на их сходство. Однако многих возвратных реакций в прошлом существуют доказательства их галлюцинаторной природы. Например, взрослые часто целовали или сосали грудь маленьких детей. Маленькому Людовику МП часто целовали пенис и соски. Хотя Эроар, который вел дневник Людовика, всегда считал, что тот активно этого добивался (в тринадцать месяцев «он заставляет гг. де Сувре. де Терм, де Лианкура и Заме целовать его половой член»), позднее становится ясно, что им просто манипулировали: «он никогда не хотел, чтобы маркиз трогал ему соски; нянька сказала ему: «Сир, не давайте никому трогать ваши соски или половой член, они их отрежут». Однако руки и губы взрослых по-прежнему тянулись к его пенису и соскам. И то и другое для них было вновь обретенной материнской грудью.

Другим примером «ребенка в роли матери» было распространенное убеждение, что у детей в груди есть молоко, которое необходимо удалить. Итальянская balia (кормилица) должна была «обязательно время от времени давить грудь, чтобы выжать молоко, беспокоящее младенца». Впрочем, этому поверью можно дать обоснование, хотя и слабое: в некоторых редких случаях из груди новорожденного выделяется внешне похожая на молоко жидкость - вследствие действия остаточных женских гормонов матери. Однако одно дело - спонтанное выделение этой жидкости, а совершенно другое - «противоестественный, но распространенный обычай насильственного сдавливания нежной груди новорожденного грубыми руками няньки, служивший наиболее частой причиной воспалений в этой области», как писал еще в 1793 году американский педиатр Александр Гамильтон.

Целование, сосание и сдавливание - это еще не все, чему подвергался «ребенок в роли материнской груди». Среди разнообразия; подобных обычаев мы находим, например, следующий, от которого предостерегает Гамильтон в начале девятнадцатого века;

«Но самый вредный и отвратительный обычай - который я видел у многих нянек, теток и бабушек, позволяющих ребенку сосать их губы. У меня была возможность наблюдать, как дитя захирело оттого, что больше полугода сосало губы своей больной бабушки». Я даже находил несколько упоминаний о родителях, которые облизывают детей. Вот, к примеру, высказывание Жоржа дю Морье о своем только появившемся на свет сыне: «Нянька каждое утро приносит его ко мне в постель, чтобы я мог его полизать. Для меня это такое удовольствие, что я буду продолжать, пока он не войдет в ответственный возраст».

Создается впечатление, что идеальным ребенком было бы такое дитя, которое бы в буквальном смысле кормило грудью родителей. Древние так и считали. Здесь нельзя не вспомнить истерию Валерия Максима, которую излагает Плиний:

«О чувствах детей к родителям можно бесконечно рассказывать истории, собранные со всего мира, но ни одна из них не сравнится с историей, случившейся в Риме. Женщина-плебейка, недавно родившая ребенка, получила разрешение навещать свою мать, за проступок посаженную в тюрьму. Предварительно женщину обыскивала тюремная стража, чтобы она не могла передать матери еду. Однажды женщину застали, когда она кормила мать собственной грудью. За этот удивительный поступок преданная дочь была вознаграждена: ее мать выпустили, и обеим назначили содержание. На месте, где все это произошло, выстроили храм соответствующей богине и посвятили его любви детей к родителям...»

Эту историю веками приводили в качестве наглядного примера. Петер Шаррон (1593) называет ее «возвращением реки к своему истоку» Сюжеты этой истории мы находим в картинах Рубенса, Вермеера и других;

Желание воплотить образ «ребенка в роли матери» часто оказывается непреодолимым; вот вам типичный случай, шутка, разыгранная над шестилетней девочкой кардиналом Мазарини и другими взрослыми в 1656 году:

«Однажды он посмеялся над ней за то, что она сказала, что у нее кавалер, и в конце концов упрекнул, что ома беременна... Время от времени они расширяли ей платье и убеждали, что она действительно затяжелела, и живот растет с каждым днем... Когда подошло время рожать, она утром обнаружила у себя в постели новорожденного ребенка. Вы представить себе не можете ее удивление и горе при виде ребенка. «Такое, - сказала она, - пока не случалось ни с кем, только с Девой Марией и со мной, ведь я не почувствовала никакой боли». Ее приходила утешать королева и предлагала быть крестной, многие приходили поболтать с ней как с роженицей, только что разрешившейся от бремени».

Дети всегда совершенно определенно ухаживали за взрослыми. Со времен Рима мальчики и девочки всегда прислуживали родителям за Столом, а в средние века все дети, за исключением разве что Членов королевской семьи, использовались как слуги, как дома, так и в других местах, часто прибегая из школы домой в полдень, чтобы обслужить родителей за обедом. Я не буду касаться здесь обширной темы детского труда, однако следует помнить, что дети много работали задолго до того, как в девятнадцатом веке использование детского труда стало предметом обсуждения (речь шла по большей части о четырех- и пятилетних детях). Однако наиболее четко возвратная реакция проявляется в эмоциональном взаимодействии взрослого и ребенка. В наши дни социальные работники, посещающие матерей, которые бьют своих детей, часто поражаются, насколько маленький ребенок отзывчив к желаниям родителей:

«Я помню одну восемнадцатимесячную девочку, которая утешала свою крайне взволнованную и заплаканную мать. Прежде всего она вынула изо рта бутылку, которую сосала, потом потихоньку подошла и прикоснулась к матери, которая в конце концов успокоилась (я как-то не успел этого сделать). Когда она почувствовала, что мать снова успокоилась и развеселилась, то удалилась на свое место, подняла бутылку и стала ее сосать». В прошлом дети часто принимали такую роль. Один ребенок «никогда не кричал и всегда был спокоен... еще младенцем он, часто бывало, протянет руку и вытрет слезу со щеки матери...» Когда доктора уговаривали матерей вскармливать детей самим, а не отправлять их к кормилицам, то соблазняли обещаниями «тысячи удовольствий, которыми вознаградит ее ребенок - он будет целовать ее, гладить волосы, нос и уши, льстить ей...» Я составил перечень свыше пятисот картин из всех стран с изображением материй и детей и обнаружил, что дети на них смотрят на мать, улыбаются матери или ласкают ее, в то время как картины, где мать смотрит на ребенка, улыбается ему или ласкает его, являются редкостью, и появились они в более поздний период.

В способности ребенка по-матерински заботливо относиться ко взрослым часто было его спасение. В 1670 году мадам де Севинье решила не брать восемнадцатимесячную внучку в путешествие, которое могло оказаться для ребенка роковым. «Мадам дю Пюи-дю-Фу не хочет, чтобы я брала внучку с собой. Она сказала, что не стоит подвергать ребенка опасности, и в конце концов я уступила. Я не хотела бы рисковать жизнью маленькой госпожи - я очень ее люблю... она многое умеет: рассказывает, ласково гладит, крестится, просит прощения, делает реверансы, целует руку, пожимает плечами, танцует, умеет задобрить и выпросить что-нибудь, ласково потрепать по подбородку. Короче говоря, она чудо как мила, я могу с ней забавляться часами. Я не хочу, чтобы она погибла». Потребность родителей в материнской заботе огромным бременем ложилась на растущего ребенка. Иногда это даже приводило к его смерти. Одной из наиболее частых причин смерти детей было то, что ребенка «заспали, то есть, задушили во время сна. Это часто было лишь прикрытие для детоубийства. Но и в тех случаях, когда родители не обманывают, педиатры говорят, что виновата мать: Она отказывается уложить ребенка в отдельную кроватку. «Не желая отпускать дитя, она во сне тесно прижимает его к себе. Своим носом ребенок уткнулся ей в грудь». Возвратный образ ребенка как защитного покрова - вот о чем идет речь в обычном для средневековья предостережении: не баловать ребенка «подобно плющу, который, обвивая деревья, душит их, или как обезьяна, прижимающая детеныша, в порыве нежности может раздавить его»

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ПРИНЦИП ДВОЙНОГО ОБРАЗА

Длительное чередование проекции и перестановки, ребенка-дьявола и ребенка-взрослого, дает эффект «двойного образа», причину многих причудливых черт детства в прошлом. Мы уже видели, как чередование образа взрослого и проективного образа становится предпосылкой для битья. Но если мы исследуем некоторые особенности детства в прошлом, то увидим более полную картину двойного образа. Наиболее достоверный документ досовременности, касающийся детства - дневник Эроара, доктора Людовика XIII. Он вел почти ежедневные записи о ребенке и окружающих его людях. Многие места дневника позволяют мельком увидеть чередующийся в уме Эроара двойной образ, картину чередования проективных и возвратных образов.

Дневник начинается с рождения дофина в 1601 г. Тут же появляются черты, присущие скорее взрослым, чем новорожденному. Ребенок, выходит из чрева, держась за пуповину «с такой силой, что ее трудом у него отняли». Он описан как «сильный и мускулистый», а крикнул так громко, что «крик совсем не был похож на детский». После тщательного изучения пениса было объявлено, Что в этом «его природа не обделила». Поскольку это был дофин, эти первые проекции качеств взрослого на ребенка можно пропустить как проявления гордости за нового короля, но вскоре образы начинают нагромождаться; и вырисовывается двойной образ ненасытного ребенка и взрослого одновременно. «На следующий день после рождения... он кричит, но дети никогда так не кричат; а когда сосет грудь, так раскрывает челюсти и делает такие глотки, что в его глотке будет три глотка обычного ребенка. В результате у кормилицы уже почти нет молока... Он ненасытен». Недельный дофин попеременно видится то маленьким Гераклом, задушившим змей, то Гаргантюа, которому для насыщения требовалось 17913 коров, что совершенно не похоже на болезненного спеленутого младенца, который проглядывает из записей Эроара. Из всей массы людей, приставленных к Людовику, чтобы о нем заботиться, никто не был способен удовлетворить простейшие запросы ребенка - накормить и успокоить. Были постоянные ненужные замены кормилиц, долгие прогулки и поездки. Когда дофину исполнилось два месяца, он был близок к смерти. Беспокойство Эроара нарастало, и как защита против тревожности более определенно стала проявляться возвратная реакция:

«Когда кормилица спросила его: «Кто этот человек?», он с удовольствием ответил на своем языке: «Эруа!» [Эроар]. Видно, что его тело уже не развивается и не подпитывается. Мышцы грудной клетки совершенно истощены, а в большой складке под подбородком не осталось ничего, кроме кожи».

Когда дофину было почти десять месяцев, к его платьицу привязали помочи. Предполагалось, что они предназначены для Обучения ребенка ходьбе, но на самом деле они чаще использовались для манипулирования ребенком, как куклой, и для контроля над ним. Это в сочетании с проективными реакциями Эроара затрудняет понимание происходящего, в частности, не дает понять что окружающие маленького Людовика взрослые им манипулировали. Например, в дневнике сказано, что в возрасте одиннадцати месяцев ему очень нравилось фехтовать с Эроаром: «Он гоняется за мной, хохоча на всю комнату». Но только через месяц Эроар сообщает, что ребенок «начинает уверенно ходить, держась за мою руку». Ясно, что в тот период, когда он «гоняется за Эроаром, к нему привязаны помочи. Лишь гораздо позднее он сможет произносить предложения, и Эроара можно заподозрить в галлюцинациях, когда в дневнике появляется запись о том, как кто-то пришел навестить четырнадцатимесячного дофина: «он оборачивается и оглядывает всех присутствующих, выстроившихся вдоль балюстрады, подходит к ним, выбирает принца и протягивает ему руку, которую тот целует. Маркиз д"Окур входит и говорит, что пришел поцеловать одежду дофина. Дофин поворачивается и сообщает, что в этом нет необходимости». В этот же период ребенок описывается как чрезвычайно активный в сексуальном отношении. Проективная основа приписывания ребенку сексуального поведения взрослого отчетливо проступает в заметках Эроара: «Дофин (которому одиннадцать месяцев) подзывает пажа и с возгласом «О!» задирает рубашку, показывая детородный орган... он заставляет каждого целовать его туда... в компании маленькой девочки он поднимает рубашку и показывает ей свой половой член с таким пылом, что в этот момент он совершенно не в себе». Лишь когда вспоминаешь, что перед тобой на самом деле пятнадцатимесячный малыш, которым, возможно, манипулируют посредством помочей, можно разобраться в следующей сцене, отделив действительность от проекций Эроара:

«Дофин идет за мадемуазель Мерсье, которая кричит, потому что он бьет ее по ягодицам. Он тоже кричит. Она укрывается в спальне; за ней входит г-н де Монгла, желая чмокнуть в заднюю часть. Она очень громко кричит, это слышит дофин и тоже принимается громко вопить; ему нравится то, что происходит в спальне, ноги и все тело дрожат от удовольствия... он подзывает женщин, заставляет их танцевать, играет с маленькой Маргаритой, целует и обнимает ее; он валит ее и бросается на нее трепещущим тельцем, скрежеща зубами... Девять часов... Он старается ударить ее розгами по ягодицам. Мадемуазель Белье спрашивает его: «Мосье, а что сделал г-н де Монгла с Мерсье?» Внезапно он начал хлопать в ладоши и широко улыбаться, и так воодушевляется, что уже не помнит себя от радости. Почти четверть часа он смеялся и бил в ладоши, и бодал мадемуазель головой. Он был похож на человека, который понял шутку».

Лишь изредка Эроар отмечает, что дофин в действительности - пассивный предмет сексуальных манипуляций: «Маркиз часто кладет ее руку себе под камзол. Дофин сам ложится в постель рядом с няней и часто кладет ее руку себе под курточку». Еще чаще в дневнике попадаются описания, как дофина раздевают и кладут к себе в постель король или королева, или оба лежат с ребенком, или его берут к себе в постель разные слуги. При этом с ним проделываются разнообразные сексуальные манипуляции, начиная с младенчества и кончая тем временем, когда ему было по меньшей мере семь лет.

Другой пример двойного образа мы находим в обрезании. Общеизвестно, что евреи, египтяне, арабы и другие народы обрезают крайнюю плоть мальчиков. Необходимость этой процедуры объясняют по-разному, но все эти объяснения - продукт двойного образа проекции и возвратности. Прежде всего, это калечение детей взрослыми всегда подразумевает проекцию и наказание для контроля за проецируемыми эмоциями. Вот что говорит об обрезании Филон в первом веке: «Обрезание необходимо для освобождения от страстей, опутывающих ум. Сильнейшая из всех страстей - та, что возникает между мужчиной и женщиной, и законодатели рекомендуют увечить инструмент, служащий этой страсти, указывая, что эта могущественная страсть должна быть обуздана, и полагая, что не только эта, но и другие страсти будут тем самым сдержаны». Моисей Маймонид соглашается:

«Я полагаю, что одним из доводов в пользу обрезания было уменьшение числа половых сношений и ослабление половых органов; его целью было ограничить активность этих органов, чтобы они как можно больше оставались в покое. Истинной целью обрезания было причинить половому органу тот род физической боли, который не сказывается на его естественной функции или потенции человека, но умеряет силу страсти или чересчур сильного желания».

Возвратную реакцию можно наблюдать в одном из вариантов ритуала обрезания, головка пениса выступает здесь в роли соска груди. Пенис младенца трут до тех пор, пока не возникает эрекция, тогда крайняя плоть рассекается ногтем мохеля или ножом, а затем рвется вокруг головки. После этого мохелъ отсасывает из-под головки кровь. Делается это по той же причине, которая заставляла всех целовать пенис маленького Людовика: ведь пенис, а особенно его головка - это вновь обретенный сосок материнской груди, а кровь - ее молоко. Идея о том, что младенческая кровь обладает свойствами волшебного молока, стара, как мир, и лежит в основе многих обрядов, связанных с жертвоприношениями. Однако мы не будем вдаваться в эту сложную проблему, а сосредоточимся на идее обрезания как проявления «комплекса головки и соска». Не все знают, что обнажение головки пениса было проблемой не только тех народов, которые делали обрезание. Греки и римляне считали ее священной; вид головки «вселял страх и удивление в сердце мужчины», поэтому крайнюю плоть привязывали тесемкой, так называемой «кинодесме», или прищепляли застежкой под названием «фибула», а всю процедуру называли «инфибуляция». Есть свидетельства, что инфибуляцию проделывали иногда и в эпоху Возрождения, и продолжают в наше время, для «благопристойности» или «чтобы обуздать похоть».

Когда крайняя плоть была недостаточной для прикрытия головки, иногда: делали операцию: ножу подрезали у основания пениса и оттягивали вперед. В античном искусстве головка обычно изображается закрытой, причем на рисунке часто бывает четко обозначена тесемка, привязывающая крайнюю плоть даже в состоянии эрекции. Я столкнулся лишь с двумя случаями, когда изображалась головка пениса: в одном случае она по замыслу должна была вызывать ужас (на рисунках, которые вешались на дверь); другие изображения показывали сосание пениса. Таким образом, и у евреев, и у римлян возвратный образ лежал в основе их отношения к головке пениса как к материнскому соску.

ДЕТОУБИЙСТВО И ЖЕЛАНИЕ СМЕРТИ РЕБЕНКА

В паре книг, богатых клинической документацией, психоаналитик Джозеф Рейнгольд исследует желание матерью смерти своего ребенка и обнаруживает, это явление распространено гораздо шире, чем мы думаем, а происходит от сильного соблазна «аннулировать» свое материнство, чтобы избежать воображаемого наказания со стороны собственной матери. Рейнгольд показывает нам женщин, которые после родов умоляют своих матерей не убивать их. Он прослеживает истоки детоубийственных желаний и послеродовых депрессий и находит причину не во враждебности к ребенку, а скорее в потребности принести дитя в жертву, чтобы умилостивить свою мать. Больничный персонал хорошо осведомлен о распространенности детоубийственных желаний и часто некоторое время не допускает контакта матери с ребенком. Открытия Рейнгольда, подтвержденные Блоком, Зильбургом и другими, сложны и имеют далеко идущие последствия; в этой книге я лишь укажу, что детоубийственные порывы современных матерей - чрезвычайно частое явление, и фантазии закалывания, изнасилования, обезглавливания, удушения постоянно обнаруживаются психоаналитиками у матерей. Я думаю, что, чем дальше в историю, тем чаще детоубийственные импульсы воплощались родителями на деле.

История детоубийства на Западе еще ждет того, кто ее напишет, но я не стану этого делать в настоящей книге. Обычно считают, что убийство законных или незаконных детей - проблема скорее Востока, чем Запада. Однако накопленных сведений достаточно, чтобы доказать, что убийство как законных, так и незаконных детей было системой в античности, что законных детей не намного реже убивали в средневековье, а убийство незаконных детей было обычным делом вплоть до девятнадцатого века.

Детоубийство в античности обычно игнорируют, несмотря на буквально сотни ясных указаний античных авторов на повседневность и общепринятость этого акта. Детей швыряли в реку, в кучу навоза, в помойную яму, сажали в кувшин, чтобы уморить голодом, оставляли на пригорке или на обочине дороги «на растерзание птицам и диким зверям» (Еврипид, Ион, 504).

Ребенка, который не был безупречен по форме или размерам, который слишком мало или слишком много кричал или по каким-то признакам не подходил к описанию в гинекологическом трактате «Как определить, стоит ли воспитывать новорожденного», как правило, убивали. Однако первому ребенку в семье обычно сохраняли жизнь, особенно если это был мальчик. Девочки, конечно, ценились меньше, и указания Илариона жене Алис (I в. до н. э.) типичны открытой манерой обсуждения этой темы: «Если повезет и ты родишь ребенка, то, если это будет мальчик, пускай живет, если же девочка, брось ее». В результате мужчин было гораздо больше, чем женщин, и такая ситуация была типичной для Запада до самого средневековья, когда число убийств законных детей, вероятно, сократилось. (Убийство незаконных детей не сказывается на соотношении полов, так как в этом случае обычно в равной степени убиваются и мальчики, и девочки.) Доступные нам статистические данные по античности показывают большой избыток мальчиков по отношению к девочкам. К примеру, в 79 семьях, получивших гражданство Милета около 228-220 гг. до н. э., было 118 сыновей и 28 дочерей; в 32 семьях было по одному ребенку, в 31 - по два. Как пишет Джек Линдсей: «Иметь двух сыновей не было необычным, иногда их было и трое, но больше, чем одна дочь в семье - такого практически не бывало. Посейдипп сообщает, что «даже богатые люди всегда бросают дочь». Из 600 семей, о которых остались надписи второго века в Дельфах, лишь один процент имел по две дочери». Убийство законных детей даже состоятельными родителями было настолько привычным, что Полибий считает это причиной обезлюдения Греции:

«В наше время во всей Греции - низкая рождаемость и общее снижение народонаселения, из-за этого города пришли в запустение, а земля перестала давать урожай, хотя не было ни длительных войн, ни эпидемий... ведь люди впали в такие причуды, скупость и праздность, что не хотят жениться, а если женились - растить детей, которых имеют обычно не больше одного-двух...» До четвертого века н. э. ни закон, ни общественное мнение не осуждали детоубийство в Греции или в Риме. Так же относились к нему и крупные философы. Те немногие места в их сочинениях, которые расцениваются как осуждение детоубийства, по моему мнению, имеют как раз обратный смысл, как, например, высказывание Аристотеля: «Что касается того, бросить или воспитать родившихся детей, должен быть закон, по которому неуродливого ребенка надо воспитывать; но что касается числа детей, если действующие законы препятствуют тому, чтобы кто-нибудь из рожденных был выброшен, должен существовать предел воспроизведению потомства». На Мусония Руфа, которого иногда называют римским Сократом, тоже часто ссылаются как на противника детоубийства, однако в его сочинении «Следует ли воспитывать каждого рожденного ребенка?» совершенно очевидно говорится лишь о том, что братьев не следует убивать, поскольку их совместное воспитание очень полезно. Большинство же античных авторов открыто одобряет детоубийство. Так, Аристипп говорит, что мужчина может делать со своими детьми все, что ему заблагорассудится, ибо «разве мы не сплевываем лишнюю слюну или не отшвыриваем вошь, как нечто ненужное и чужеродное?» Некоторые, как Сенека, допускают убийство лишь больных детей:

«Мы разбиваем голову бешеному псу; мы закалываем неистового быка; больную овцу мы пускаем под нож, иначе она заразит остальное стадо; ненормальное потомство мы уничтожаем; точно так же мы топим детей, которые при рождении оказываются слабыми и ненормальными. Так что это не гнев, а разум, отделяющий больное от здорового».

Масштабы этого явления вырисовываются в мифах, трагедиях, в Новой комедии, где сюжет часто строится на «смешных» моментах детоубийства. В менандровской «Девушке с Самоса» веселый сюжет состоит в том, что один мужчина пытается нарезать ребенка на кусочки и поджарить. В его же комедии «Третейский суд» пастух подбирает брошенного ребенка, решает вырастить его, но потом передумывает, говоря при этом: «Воспитывать ребенка слишком хлопотно». Он отдает его другому человеку, но при этом возникает спор, кому достанется ожерелье ребенка.

Однако следует заметить, что детоубийство было, судя по всему, широко распространено и в доисторические времена. Анри Валлуа составил таблицу всех известных ископаемых останков доисторического периода от питекантропа до мезолитического человека и обнаружил соотношение полов 148 к 100 в пользу мужчин. Греки и римляне были настоящим островом просвещения среди моря народов, находившихся еще на той ступени развития, когда детей приносят в жертву богам. Напрасны были усилия римлян искоренить этот обычай. Лучше всего документировано жертвоприношение детей в Карфагене, которое описывает Плутарх:

«...с полным сознанием происходящего они сами приносят в жертву собственных детей, а те, у кого детей нет, должны купить маленького ребенка у бедных. Детям перерезают горло, будто птичкам или ягнятам, а мать присутствует при этом без слез и причитаний. Если бы она издала хоть малейший стон или проронила хоть одну слезу, ей пришлось бы платить денежный штраф, а ее ребенка все равно принесли бы в жертву. Все пространство перед статуей заполнено громким гомоном флейт и барабанов, чтобы крики гори не доходили до ушей толпы».

Детские жертвоприношения - это конечно, наиболее четкое воплощение и подтверждение рейнгольдовского тезиса об убийстве своих детей как жертве, которую мать приносит своим родителям. Такой обычай существовал у ирландских кельтов, у галлов, у скандинавов, египтян, финикийцев, моавитов, амманитов, а в некоторые периоды - у евреев. Археологами обнаружены тысячи скелетов принесенных в жертву детей, часто с надписями, гласящими, что жертва - первый сын знатной семьи. Эти надписи в Иерихоне прослеживаются до 7000 г. до н. э. Замуровывание детей в стенах, в фундаментах при закладке зданий и мостов, чтобы сделать их крепче, было также обычным делом - это практиковалось не только при постройке Иерихонской стены, но даже в Германии в 1843 г. В наши дни, когда дети играют в «Лондонский мост обрушился», то изображают жертвоприношение речному божеству, хватая кого-нибудь из играющих в конце игры.

Даже в Риме детские жертвоприношения полулегально существовали. Дион говорит о Юлиане, который «убил множество мальчиков ради магического обряда»; по словам Светония, из-за предзнаменования Сенат «постановил, что ни один младенец мужского пола, родившийся в этом году, жить не будет»; а Плиний Старший говорит о людях, которые «стараются раздобыть костный мозг из ноги и головной мозг младенца». Еще больше был распространен обычай убивать детей своих врагов, часто массово, так что дети из знатных семей не только были свидетелями расправ над детьми на улицах, но и сами постоянно находились под угрозой гибели, связанной с политической неудачей отца.

Насколько я могу судить по доступным источникам, Филон -первый, кто ясно высказался против ужасов детоубийства: «Некоторые совершают это собственными руками; с чудовищной жестокостью и варварством они душат новорожденное дитя, едва успевшее сделать первый в жизни глоток воздуха, бросают в реку или в море, привязав что-нибудь тяжелое, чтобы дитя как можно быстрее погрузилось в пучину. Другие оставляют их в каком-нибудь пустынном месте, надеясь, как говорят сами, что кто-нибудь спасет ребенка, на самом же деле обеспечивая ему ужаснейшую участь. Ибо все звери, питающиеся человеческим мясом, собираются и беспрепятственно пируют над телом ребенка - прекрасный званый обед, устроенный зверям единственными опекунами ребенка, которые призваны беречь его и охранять, его отцом и матерью. Хищные птицы тоже слетаются и жадно расклевывают остатки...»

В течение двух веков после Августа делались попытки вознаграждать тех родителей, которые сохраняли детям жизнь, и тем самым поддержать сокращающееся население Римской империи. Однако явных изменений не было до четвертого века. Умерщвление детей стало рассматриваться законом как убийство только в 374 г. н. э. Даже отцы церкви противодействовали детоубийству, похоже, не из тревоги за жизни детей, а заботясь о душах их родителей. Такое отношение видно в утверждении св. Юстина Мученика, что христианин не должен бросать своих детей, чтобы потом не встретить их в публичном доме: «Чтобы мы не причинили никому неприятностей и сами не впали в грех, нас учат, что нехорошо бросать ребенка, даже новорожденного, и прежде всего потому, что почти все, кого в детстве бросают (не только девочки, но и мальчики), оказываются потом проститутками». Когда же самих христиан обвиняли в убийстве детей ради тайных обрядов, они не медлили с ответом: «Многие ли, по-вашему, из присутствующих здесь жаждут христианской крови? Ведь таких много даже среди вас, судей, так справедливо нас наказывающих. Воззвать ли мне к их совести за то, что они обрекают собственное потомство на смерть?»

После Везонского собора (442 г. н. э.) о нахождении брошенного ребенка следовало объявлять в церкви, а около 787 г. Датео из Милана открыл первый приют исключительно для брошенных детей. В других странах развитие шло примерно по той же схеме. Несмотря на большое количество литературных свидетельств, медиевисты обычно отрицают широкое распространение детоубийства в средние века, поскольку это не явствует из церковных записей и других количественных источников. Однако если судить по соотношению полов 156 к 100 (ок. 801 г.) или 172 к 100 (13Ш г.), которое указывает на убийство законных дочерей, и если учесть то, что незаконных детей обычно убивали независимо от пола, истинная частота детоубийства в средневековье представляется существенной. Несомненно, Иннокентий III, открывая больницу Санто Спирито в Риме в конце двенадцатого века, превосходно знал, какое количество матерей бросает своих малышей в Тибр. В 1527 г. один священник признает, что «отхожие места оглашены криками выброшенных в них детей». Подробные исследования только начинаются, но, скорее всего, до шестнадцатого века детоубийство наказывалось лишь в. единичных случаях. Когда Винсент из Бове в тринадцатом веке пишет, что один отец вечно беспокоился о дочери, которая «душила свое потомство», когда врачи жалуются, что «находят детей на морозе, на улицах, выброшенных злыми матерями», когда, наконец, мы обнаруживаем, что в англосаксонской Британии действовала презумпция, что умерший ребенок был убит, если не доказано иное, для нас все эти сообщения должны послужить сигналом для самого энергичного изучения средневекового детоубийства. Формальные записи показывают немногие случаи рождения вне брака, и именно поэтому мы не должны довольствоваться допущением, что «в традиционном обществе люди остаются в целомудрии до брака», поскольку многие девушки ухитрялись скрыть беременность от матерей, с которыми спали в одной кровати, не то что от церкви.

По мере приближения к восемнадцатому столетию материал становится полнее, и уже не остается сомнений во всеохватности детоубийства, существовавшего в любой европейской стране. Когда в каждой стране открыли дома для найденышей, туда отовсюду поступали малыши, и дома очень быстро переполнились. Хотя Томас Корам, и открыл свой госпиталь для найденышей в 1741 г., потому что не мог выносить вида мертвых детей в лондонских канавах и навозных кучах, в 1890-х годах мертвые дети на лондонских улицах все еще были обычным зрелищем. В конце девятнадцатого столетия Луи Адамик описывает существо, выросшее в восточноевропейской деревне, где были «няньки для убийства»! Матери отправляли к ним детей, когда хотели убить, и няньки «выставляли их на мороз после горячей ванны; кормили чем-то, вызывающим спазмы желудка и кишечника; подмешивали в молоко гипс, буквально оштукатуривавший внутренности; закармливали после того, как в течение двух дней заставляли голодать...» Адамика самого должны были убить, но по какой-то причине нянька пожалела его. Его наблюдения за тем, как она разделывалась с другими младенцами, которых ей приносили, дают нам правдивую картину эмоций, лежащих в основе многовековой традиции детоубийства.

«Она любила всех своих подопечных странной, беспомощной любовью... но когда незадачливые родители или другие родственники ребенка не имели возможности заплатить небольшую сумму, причитающуюся за содержание ребенка, она распоряжалась ребенком по-своему... Однажды она вернулась из города с маленьким продолговатым свертком... страшное подозрение закралось мне в душу. Ребенок в люльке должен был умереть!.. Когда ребенок кричал, я слышал, как она встает и нянчит его в темноте, приговаривая: «Бедный, бедный малыш!» Впоследствии я не раз пытался понять, как она должна была себя чувствовать, прижимая ребенка к груди и зная, что вскоре убьет его своими руками... «Ах ты бедный, бедный малютка!» Она специально говорила отчетливо, и я слышал: «...плод греха, сам ты безгрешен;., скоро ты уйдешь, очень скоро, мой малютка... и уйдя сейчас, ты зато не попадешь в ад, как попал бы, если бы остался жить, и вырос, и стал бы грешником». На следующее утро ребенок был мертв...»

В прошлом, как только ребенок рождался, его обычно окружали аурой смерти и мерами против нее. Изгнание злых духов, очищение и волшебные амулеты издревле считались необходимыми для охраны от полчищ смертоносных сил, подстерегавших ребенка. Для этого пользовались холодной водой, огнем, кровью, вином, солью и мочой. Изолированные греческие деревни по сей день сохраняют этот дух борьбы со смертью:

«Новорожденный ребенок спит, крепко спеленутый, в покачивающейся деревянной люльке, которая обернута одеялом так, что ребенок оказывается в своеобразном шатре, темном и душном. Матери боятся действия злых духов и холодного воздуха… после наступления темноты дом или лачуга похожи на осажденную крепость: двери заперты на засов, окна заложены досками, а на стратегических точках, например, у порога, разложены соль и ладан для отпугивания Дьявола, который будет стремиться вторгнуться.»

Согласно Рейнгольду, старые женщины символизировали бабушку, чье желание смерти ребенка необходимо было отвести. Поэтому считалось, что у них «дурной глаз» и от пристального взгляда старой женщины ребенок может умереть. Чтобы ребенок не стал жертвой желаемой ему смерти, ему давали амулеты, обычно в форме пениса, часто это был похожий на фаллос коралл. Ребенок рос, а желания его смерти продолжали проявляться, Эпиктет говорит: «Разве нанесет какой-то вред то, что, целуя ребенка, вы будете шептать про себя: «Завтра ты умрешь?» Один итальянец, живший в эпоху Возрождения, имел обыкновение замечать, когда ребенок говорил что-нибудь умное: «Этот долго не проживет». Во все времена отцы говорили своим сыновьям, как Лютер: «Пусть уж лучше у меня будет мертвый сын, чем непослушный». Фенелон рассказывает, как однажды задал ребенку такой вопрос: «Дал бы ты отрезать себе голову, чтобы попасть на небеса?» Вальтер Скотт говорит, что его мать призналась, как однажды чуть не поддалась «сильному искушению перерезать мне горло и бросить в болото». Леопарди рассказывает о своей матери: «Заметив, что кто-нибудь из ее детей скоро должен умереть, она была безмерно счастлива, и пыталась скрыть свою радость лишь от тех, кто мог бы поставить ей это в упрек». Источники полны подобных примеров.

У людей прошлого потребность изуродовать, обжечь или сжечь, заморозить, утопить, с силой швырнуть или тряхнуть ребенка постоянно находила проявление. Ханс резал щеки рожденным мальчикам. Роберт Пемелл рассказывает, что в Италии и в других странах в эпоху Возрождения родители, бывало, «прижигали шею горячим железом или капали воском с горящей свечи» на новорожденного ребенка, чтобы он не заболел «падучей болезнью». В не столь давние времена акушерка обычно перерезала уздечку под языком новорожденного младенца, причем часто делала это ногтем, это было что-то вроде Срезания в миниатюре. В любую эпоху изувеченные дети вызывали у взрослых смех и жалость, на чем и было основано широко распространенное использование детей для выпрашивания подаяния. Упоминание об этом мы находим еще в произведении Сенеки «Опровержение», в котором он делает вывод, что нет ничего предосудительного в поступке того, кто калечит брошенного родителями ребенка:

«Посмотри на слепого, который бродит по улицам, щупая дорогу тростью, и вон на тех с раздробленными ногами, а еще посмотри на тех со сломанными конечностями. У одного нет рук, у другого вырваны плечи, чтобы его нелепый вид вызывал смех... Давайте посмотрим, откуда возникают все эти уродства - отправимся в мастерскую по производству человеческих развалин, пещеру, заваленную руками и ногами, вырванными из живых детей... Наносит ли это какой-то вред Республике? Нет, и более того, разве эти брошенные родителями дети не пристроены и не приносят пользу?»

Обычным делом было швыряться спеленутыми детьми. Брата Генриха IV для забавы перебрасывали из одного окна в другое, уронили, и он разбился. Примерно то же случилось с маленьким графом де Марлем: «Приставленная к ребенку нянька и один из камергеров развлекались, перебрасывая его друг другу через окно... Иногда они притворялись, что не могут его поймать... маленький граф де Марль падал и ударялся о камень, который лежал внизу». Врачи жаловались на родителей, ломавших кости своим детям в ходе «обычной» игры в подбрасывание младенца. Няньки часто говорили, что корсет, надетый на ребенка, необходим потому, что иначе «его нельзя будет подбрасывать». Я помню, как один выдающийся хирург рассказывал случай из своей практики: ему принесли ребенка, у которого «несколько ребер были вмяты в тело руками человека, подбрасывавшего его без корсета». Кроме того, врачи часто с осуждением упоминали другой распространенный обычай - с силой встряхивать ребенка, «вследствие чего ребенок оказывается в оглушенном состоянии и некоторое время не доставляет хлопот тем, кто его нянчит». В восемнадцатом веке детские люльки стали подвергаться нападкам; Бачэн пишет, что он противник люлек потому, что обычай укачивать дитя на руку многочисленным «раздражительным нянькам, которые вместо того, чтобы уговорить ребенка спать, успокоить его, часто приходят в ярость. Доведенные до бешенства, они стараются грубой и громкой бранью, треском неистово качающейся колыбели заглушить крики младенца и заставить его задремать». Иногда детей почти замораживали ради соблюдения самых разных обычаев, начиная от баптистских, когда ребенка постепенно погружали в ледяную воду и валяли в снегу, и заканчивая «глубокой ванной», при которой ребенка регулярно и по многу раз с головой погружали в ледяную воду, и «открытый рот жадно ловил воздух» при выныривании. Элизабет Грант вспоминает в начале девятнадцатого века о «большой бочке на заднем дворе, покрытой сверху льдом, который надо было ломать каждый раз, когда нам предстояло ужасное купание... Как я кричала, молила, упрашивала, чтобы меня пожалели... В почти бессознательном состоянии меня внесли в комнату экономки...» Отступим назад во времени и посмотрим обычаи древних - германцев, скифов, кельтов, спартанцев (но не афинян, у них были другие методы закаливания). Все они купали детей в холодной речной воде, а холодные ванны со времен Рима считались для детей целебными. В целях лечения и закалки детей даже укладывали спать, завернув в мокрое холодное полотенце. Недаром великий педиатр восемнадцатого века Уильям Бачэн говорит: «Почти половина человеческого рода погибает во младенчестве из-за неправильного ухода или его отсутствия».

ОСТАВЛЕНИЕ, КОРМЛЕНИЕ И ПЕЛЕНАНИЕ

Хотя из общего правила существует множество исключений, примерно до восемнадцатого века обычный ребенок состоятельных родителей проводил ранние годы в семье кормилицы, по возвращении домой переходил на попечение других слуг, а в семь лет его отправляли в ученики, на службу или в школу. Время, которое зажиточные люди уделяли воспитанию своих детей, оказывалось сведенным к минимуму. Влияние этой и других форм отказа родителей от детей редко становится предметом обсуждения.

Наиболее отчетливо выраженной и древнейшей формой отказа от детей является открытая торговля детьми. Торговля детьми разрешалась законом во времена Вавилона и, вероятно, была распространена у многих народов античности. Хотя Солон и пытался наложить ограничения на право родителей торговать детьми в Афинах, неизвестно, насколько этот закон был действенным. Герод приводит сцену, когда мальчика бьют, приговаривая: «Ты скверный мальчишка, Коттал, такой скверный, что никто еще не «мог сказать о тебе ничего хорошего, даже человек, который тебя продавал». Церковь веками пыталась пресечь торговлю детьми. Теодор, архиепископ Кентерберийский, в седьмом веке запретил мужчинам продавать в рабство сыновей старше семи лет. Если верить Гиральду Камбрейскому, норманнское завоевание Англии было божьей карой за торговлю рабами; в двенадцатом веке и раньше англичане часто продавали своих детей в рабство ирландцам. Продажа детей встречалась и в новое время: например, в России торговля детьми не запрещалась законом до девятнадцатого века.

Другой формой отказа от детей было их использование в качестве залога исполнения политических или долговых обязательств, что тоже восходит к эпохе Вавилона. Сидни Пэйнтер описывает средневековый вариант этого явления: «Сплошь и рядом маленьких детей отдают в залог выполнения условий соглашения, и им приходится расплачиваться за вероломство родителей. Когда Эсташ де Бретейль, муж внебрачной дочери Генриха I, вырвал глаза сыну одного из королевских вассалов, король разрешил взбешенному отцу точно так же изуродовать дочь Эсташа, которую Генрих держал как заложницу». Сходным образом Джон Маршалл отдал сына Уильяма королю Стефану, сказав: «Я не очень огорчусь, узнав, что Уильяма повесили, ибо в распоряжении у меня есть молот и наковальня, с помощью которых я выкую еще лучших сыновей». Франциск I, будучи узником Карла V, отдал своих сыновей в обмен на собственную свободу, но, оказавшись на свободе, не стал выполнять оговоренных условий, и сыновей бросили в тюрьму. На самом деле, далеко не всегда можно разобрать, отдают ли ребенка в другой знатный дом как пажа или слугу, или же его оставляют политическим заложником.

Сходные мотивы лежали в основе обычая отдавать детей на воспитание в чужую семью, распространенного во всех социальных классах у валлийцев, англосаксов и скандинавских народов. Ребенка отправляли в другую семью, где он воспитывался до семнадцати лет, а потом возвращался к родителям. В Ирландии так было принято до семнадцатого века, а в средние века англичане часто посылали детей на воспитание в ирландские семьи. Это был фактически крайний вариант средневекового обычая посылать детей знати в возрасте семи лет и младше в другой знатный дом или в монастырь в качестве слуг, пажей, фрейлин, послушников или писарей - обычая, еще распространенного в начале нового времени. Что касается аналогичной традиции низших сословий посылать детей в ученичество, то обширная тема детей-работников в чужом доме изучена настолько плохо, что у меня, к сожалению, нет возможности осветить ее в этой книге, несмотря на огромную роль ученичества в жизни детей прошлых времен.

Помимо форм отказа от детей, вплоть до девятнадцатого века были распространены и неофициальные формы передачи родителями своих детей другим людям. Какие только объяснения не придумывали родители своему поступку, когда отдавали детей: «чтобы он научился говорить» (Дизраэли), «чтобы перестал робеть» (Клара Бартон), ради «здоровья» (Эдмунд Берк, дочь г-жи Шервуд), «в награду за оказанные медицинские услуги» (пациенты Джерома Кардана и Уильяма Дугласа). Иногда родители признаются, что отдают детей просто потому, что не хотят их (Ричард Вакстер, Йоханн Вутцбах, Ричард Севидж, Свифт, Йетс, Август Хэр, и т.д.). В словах матери г-жи Хэр видна обычная небрежность в отношении этого вопроса: «Да, конечно, дитя надо будет отправить, как только мы отнимем его от груди; и «ели кто-нибудь захочет малыша, будь добр, вспомни, что у нас есть еще». Разумеется, мальчики были предпочтительнее; в девятнадцатом веке одна женщина пишет брату, осведомляясь у него насчет следующего ребенка: «Если это мальчик, я заявлю на него права; если девочка, придется ждать следующего раза».

Однако преобладающей формой узаконенного отказа от детей в прошлом было все-таки воспитание детей у кормилицы. Кормилица - привычное действующее лицо в Библии, в Кодексе Хаммурапи, в папирусах египтян, в греческой и римской литературе. Труд кормилиц был хорошо организован с тех пор, как римских кормилиц объединили в ассоциацию под названием «Колонна Лактария». Доктора и моралисты от Галена до Плутарха осуждали матерей, отдававших детей кормилицам. Однако их советы не пользовались успехом, ибо до девятнадцатого века большинство родителей, которые могли позволить себе оплачивать услуги кормилицы, отдавали ей детей немедленно после родов. Так же поступали и многие родители, не располагавшие большими средствами. Даже матери из бедных слоев, которые не могли платить кормилице, часто отказывались кормить ребенка грудью и давали ему кашицу. Вопреки предположениям большинства историков, искусственное питание младенцев грудного возраста во многих областях Европы восходит по меньшей мере к пятнадцатому веку. Одна женщина, уроженка района северной Германии, где было принято самостоятельно вскармливать младенцев грудью, в Баварии стала считаться «грязной, непристойной свиньей» именно за то, что сама кормила свое дитя. Муж угрожал ей, что не прикоснется к еде, пока она не оставит эту «отвратительную привычку».

Что касается богатых, то они фактически на несколько лет отказывались от своих детей. Некоторые эксперты находили этот обычай вредным, но, как правило, ссылались при этом в своих трактатах вовсе не на то, что ребенку будет плохо без родителей. По их мнению, ребенка не следует отдавать кормилице потому, что новорожденный «теряет достоинство от вскармливания чуждым и вырожденным молоком другой женщины». Иначе говоря, нельзя, чтобы кровь женщины низшего класса вошла в тело ребенка высшего сословия, ведь молоко считалось той же кровью, только взбитой до белого цвета. Иногда моралисты (разумеется, только мужчины) не могли полностью подавить обиду на мать за то, что она в свое время отослала их к кормилице. Как жалуется Авл Геллий: «Когда дитя кому-то отдают и убирают прочь с глаз матери, пыл материнской любви постепенно угасает... и, наконец, ребенка почти забывают, как будто он давным-давно умер». Но, как правило, обиду и возмущение удавалось пересилить, и родителей превозносили до небес. Тем временем история повторялась вновь и вновь. Все прекрасно знали, что у ребенка гораздо больше шансов умереть, если он находится у кормилицы, а не дома, В то же время родители, погоревав об очередном умершем ребенке, передавали кормилице следующего, как будто кормилица была неким ненасытным мстительным божеством, требующим все новых и новых жертв. Сэр Симон Д"Эве уже потерял по вине кормилицы нескольких сыновей, но он посылает на два года следующего малыша к этой «бедной женщине, замученной злым мужем, почти уморенной голодом. Характер у нее гордый, беспокойный и переменчивый. Все это вместе взятое и привело в конечном счете к гибели нашего самого любимого и нежного ребенка...»

За исключением тех случаев, когда кормилица жила тут же, в семье родителей, ребенок оставался в доме кормилицы на срок от двух до пяти лет. Условия жизни ребенка в этот период во всех странах были сходные. Жак Гийомо пишет, что ребенка, пока он находится на попечении няньки, могут «задушить, заспать, уронить, погубить как-нибудь иначе, его может утащить, сожрать или искалечить какой-нибудь дикий зверь, волк или собака, а потом нянька, в страхе перед наказанием за недосмотр, заменит этого младенца другим». Роберт Пемелл передает рассказ одного приходского священника: когда тот приступил к своим обязан костям, приход был полон «грудными детьми из Лондона и других мест, в возрасте до года; с тех пор он похоронил их всех, кроме двоих». Однако традиция была столь сильна, что, несмотря на все это, существовала в Англии и в Америке до восемнадцатого века, во Франции - до девятнадцатого, в Германии - до двадцатого, Англия в этом отношении сильно обогнала материк: уже в семнадцатом веке многие очень зажиточные матери вскармливали своих детей сами. Вообще суть проблемы не в аморальности богатых; в 1653 г. Роберт Пемелл жалуется на манеру «женщин как высокого, так и низкого положения отдавать своих малышей на откуп безответственным женщинам из деревни», в 1780 г. глава парижской полиции дает такие ориентировочные цифры: каждый год в городе рождается 21000 детей, из них 17000 посылают в деревни кормилицам, 2000 или 3000 отправляют в дома для младенцев, 700 вынянчиваются кормилицами в доме родителей, и лишь 700 кормят грудью матери.

Длительность грудного кормления варьировала в широких пределах во всех странах и в любую эпоху. В таблице 1 сведена вся информация по этому вопросу, которую я сумел собрать.

Если эта таблица может служить показателем общего направления изменений, то, пожалуй, к началу нового времени стали реже встречаться случаи затянутого кормления грудью, которые были результатом проективной заботы. Правда и то, что утверждения о возрасте, в котором ребенка отнимают от груди, стали более точны, потому что детей уже не так часто отсылали к кормилицам; например, Ресслин говорит: «Авиценна советует кормить ребенка грудью два года, у нас же дети сосут грудь обычно один год...» Алиса Райерсон, несомненно, делает огульное заявление, утверждая, что «возраст отнятия от груди очень сильно уменьшился в период, предшествующий 1750 году». Считалось, что в период кормления нянька должна воздерживаться от половых связей, на самом же деле так бывало редко, и отнятие младенца от груди обычно предшествовало рождению очередного собственного ребенка кормилицы. Поэтому вскармливание ребенка в течение такого долгого срока, как два года, на Западе всегда было исключительным явлением.

Искусственное кормление было известно еще в XX в. до н.э.; использовалось коровье или козье молоко, которым ребенка поили из разнообразных сосудов или просто подносили его к вымени животного. С первых же недель жизни младенца грудное кормление дополнялось или заменялось кашицей, сделанной обычно из хлеба или муки на молоке или воде. Ее иногда запихивали ребенку в горло, пока его не начинало рвать. Любая другая пища сперва пережевывалась кормилицей, а потом только давалась ребенку. На протяжении многих веков было принято регулярно давать детям опий и спиртные напитки, чтобы они не кричали. В еврейском папирусе говорится об эффективности для детей микстуры из маковых зерен и мушиного помета: «Действует моментально!» Др. Хьюм в 1799 г. жалуется, что каждый год няньки губят младенцев тысячами, «вливая им в горло напиток Годфри, который в конечном счете оказывается не менее губительным, чем мышьяк. Они хотят успокоить ребенка, и действительно, многие успокаиваются навсегда...» А ежедневные порции спиртных напитков, которые «вливаются в рот малышу, а он не может отказаться и показывает свое отвращение судорожными попытками уклониться и гримасами!»

Источники постоянно дают указания на то, что дети всегда и везде плохо питались. Разумеется, дети бедноты часто ходили голодными, но ведь и в богатых семьях считалось, что рацион детей, особенно девочек, должен быть очень скудным, а мясо лучше давать в очень небольших количествах или не давать вовсе. Плутарховское описание «голодной диеты» спартанского юноши известно достаточно хорошо, но после просмотра огромного числа упоминаний о скудном питании детей прошлого, о двух-трехразовом кормлении грудных детей, о специальных детских постах, о дисциплинарном лишении еды может создаться впечатление, что в прошлом родители не могли спокойно выносить зрелища сытых детей, как и некоторые родители современности, любящие, держать детей в черном теле. Августин и Бакстер в своих автобиографиях признаются в грехе обжорства: в детстве каждый из них воровал фрукты; но никто и никогда не задал вопрос, не были ли они голодны, раз поступали подобным образом.

Почти всемирным обычаем было ограничение свободы движений ребенка различными приспособлениями. Важнейшей стороной жизни ребенка в его ранние годы было пеленание. Как мы уже отмечали, взрослым оно казалось необходимым из-за их же проекций на ребенка: так, считалось, что, оставшись без присмотра, распеленатый ребенок вырвет себе глаза, оторвет уши, переломает ноги, искривит кости, испугается вида собственных конечностей или же начнет ползать, как животное, на четвереньках. Традиционное пеленание почти одинаковое в любой стране и в любую эпоху: оно «состоит в том, чтобы не дать ребенку свободно распоряжаться своими конечностями, замотать их в нескончаемо длинную ленту, а то ведь они такие неумелые, что похожи на поленья. При пеленании бандаж иногда оставляет на коже ссадины, она сдавливается, дело доходит почти до гангрены. Кровообращение чуть ли не останавливается, ребенок не может и пошевельнуться. Его маленькая талия стиснута корсетом... Голова сжата, с тем чтобы придать ей такую форму, которую считает нужной акушерка; эту форму стараются сохранить путем тщательно выверенного сдавливания...»

Пеленание зачастую представляло собой такую сложную процедуру, что занимало до двух часов. Взрослым пеленание давало неоценимые преимущества - когда ребенок уже был спеленут, на него редко обращали внимание. Как показали последние медицинские исследования, спеленутые дети крайне пассивны, сердцебиение замедленно, кричат они меньше, спят гораздо больше, и в целом настолько тихи и вялы, что доставляют родителям очень мало хлопот. Исторические источники подтверждают эти наблюдения; уже античные врачи соглашаются, что «у детей не бывает бессонницы ни от рождения, ни приобретенной, ибо они всегда спят». Часто встречаются описания, как детей кладут на несколько часов за горячую печь, подвешивают на гвоздик в стене, кладут в кадушку и вообще «оставляют, как сверток, в любом подходящем углу». Почти все народы пеленали своих детей. Считается, что в Древнем Египте пеленания не было, потому что египетская живопись изображает детей нагими, но, по свидетельству Гиппократа, египтяне пеленали детей, и изредка попадаются статуэтки со спеленутыми младенцами. В тех немногих районах, где пеленание не было принято, например, в Древней Спарте или у шотландских горцев, были зато самые суровые методы закалки, как будто не было иного выбора, как между тугим пеленанием и полным оголением младенца, которого носили в таком виде по холоду, а потом заставляли бегать голышом по снегу. Необходимость пеленания считалась настолько очевидной, что до начала Нового времени мы встречаем очень противоречивые сведения о возрасте, когда дитя уже надо освобождать от пеленок. Соран утверждает, что римляне окончательно распеленывали детей в возрасте 40-60 дней. Хотелось бы верить, что он более точен, чем Платон, говоривший о двух годах.

Детей часто не только туго пеленали, но и привязывали ремнями к специальной носильной доске, и так продолжалось в течение всего средневековья. Однако мне пока еще не удалось установить, до скольких месяцев дети подвергались этой процедуре. Те немногочисленные сведения, которые приводятся в источниках шестнадцатого-семнадцатого веков, и исследования по искусству того времени показывают, что дети в возрасте одного-четырех месяцев спеленывались полностью, снаружи оставалась только голова, затем им освобождали руки. Туловище и ноги оставались в пеленках до шести-девяти месяцев. По части прекращения традиции пеленания впереди была Англия, как и в случае с отсылкой детей кормилицам. В Англии и в Америке обычай пеленания начал сходить на нет в конце восемнадцатого века, а во Франции и в Германии - в девятнадцатом веке.

Когда ребенок выходил из пеленочного возраста, к нему применяли другие способы ограничения подвижности, в каждой стране и для каждой эпохи свои. Иногда детей привязывали к стульям, чтобы они не могли ползать. До девятнадцатого века к одежде ребенка привязывали помочи, чтобы лучше следить за ним и направлять в нужную сторону. И для мальчиков, и для девочек часто делали корсеты из китового уса, дерева или железа. На время занятий детей иногда привязывали к спинодержателю, а ноги ставили на подпорку. Для «улучшения осанки» служили и железные ошейники, и другие приспособления. Пример такого устройства описывает Фрэнсис Кембл: «Страшная пыточная машина, разновидность спинодержателя, сделанная из стали и покрытая красным сафьяном, представляла собой плоскую доску, которая помешалась за моей спиной и привязывалась к талии ремнем, а вверху закреплялась двумя эполетами на плечах. Посреди доски торчал стальной стержень или шип со стальным воротничком, который опоясывал шею и застегивался сзади». Может создаться впечатление, что такие приспособления были более обычны для шестнадцатого-девятнадцатого веков, чем для средневековья, но это лишь из-за немногочисленности средневековых источников. Два обычая были, скорее всего, распространены во всех странах с античных времен. Первый из них - это плохо одевать ребенка в целях «закалки». Второй - использование специальных приспособлений в виде табуретки, которые, как утверждалось, помогали ребенку научиться ходить, на самом же деле были нужны, чтобы не давать ему ползать - к этой «звериной» привычке относились с осуждением. Феликс Вюрц (1563 г.) рассказывает об одном из вариантов таких табуреток: «...есть такие табуретки для детей, в которых надо стоять. Пока за ребенком наблюдает мать или нянька, он может хоть как-то поворачиваться, но потом его оставляют одного, идут по своим делам, совсем не думая о страданиях, которые бедный ребенок испытывает... бедняга... он будет стоять не один и не два часа, в то время как полчаса-час - это уже слишком долго для ребенка... Хочу, чтобы все эти стоячие табуретки сожгли...»

ВОСПИТАНИЕ НАВЫКОВ ТУАЛЕТА, ДИСЦИПЛИНА И СЕКС

Хотя стулья со встроенными горшками существовали уже в античности, до восемнадцатого века мы не встречаем никаких упоминаний о том, чтобы в первые месяцы жизни ребенка его приучали к пользованию туалетом. Несмотря на то, что родители постоянно, как Лютер, жаловались, что дети «пачкают углы», несмотря на то, что врачи прописывали разные средства, в том числе битье, чтобы ребенок «не писался в постель» (дети обычно. спали вместе со взрослыми), взрослые лишь относительно недавно, в восемнадцатом веке, стали вести борьбу с детьми за возможность контроля их дефекации и мочевыделения. Причина - в наступлении следующей психогенной стадии.

Разумеется, дети всегда отождествлялись со своими же испражнениями. Новорожденных младенцев называли есгеmе, а по латыни merda, тo есть «экскременты», откуда и произошло французское merdeux, что означает «маленький ребенок». Но до восемнадцатого века детей не приучали ходить на горшок, а ставили им вместо этого клизмы и свечи, давали слабительное и рвотное, независимо от того, были ли они здоровы или больны. В одном авторитетном источнике семнадцатого века говорится, что грудным детям необходимо прочищать кишечник перед каждым кормлением, потому что молоко не должно смешиваться с калом. Дневник наблюдений Эроара за Людовиком XIII полон подробных описаний всего, что выходило из маленького Людовика, а прочитав его, видишь, что в детстве ему не одну тысячу раз делали прочистки, ставили клизмы и свечи. Мочу и кал детей часто изучали для определения их внутреннего состояния. Из описания этой процедуры, которое дает Дэвид Хант, видно, что взрослые проецируют на ребенка свои же нежелательные стремления - это и есть то, что я обозначаю термином «ребенок-уборная»:

«Считалось, что в кишечнике детей таится нечто дерзкое, злобное и непокорное по отношению ко взрослым. То, что испражнения ребенка плохо пахли и выглядели, означало, что на самом деле где-то в глубине он плохо относится к окружающим. Каким бы спокойным и послушным он ни был внешне, его кал всегда рассматривался как оскорбительное послание некоего внутреннего демона, указание на «дурное расположение», скрываемое ребенком».
До восемнадцатого века клизма считалась важнее горшка. Когда детей стали учить ходить в туалет уже в раннем возрасте (отчасти благодаря тому, что менее употребимо стало пеленание), когда ребенок получил возможность сам контролировать выход продуктов своего тела, открылось большое эмоциональное значение такой самостоятельности, о котором до тех пор не знали. Когда родителям приходилось бороться с волей ребенка в его первые месяцы, это было показателем их вовлеченности в жизнь ребенка, в психологическом отношении это был прогресс по сравнению с царством клизмы. В начале девятнадцатого века родители обычно начинали всерьез приучать ребенка к туалету уже в первые месяцы его жизни, а к концу столетия их требования чистоты стали такими строгими, что идеальный ребенок описывался так: «Он ни на мгновение не потерпит грязи на себе, на своей одежде или вокруг себя», В наши дни большинство английских и немецких родителей начинают приучать ребенка к туалету прежде, чем ему исполнится шесть месяцев; в Америке этот возраст в среднем составляет около девяти месяцев и варьирует больше.

Собранные мной свидетельства о методах наказания детей склоняют меня к мысли, что до восемнадцатого века очень большой процент детей регулярно били. Я просмотрел свыше двухсот советов и мнений о воспитании детей, относящихся к разным годам до восемнадцатого века. Большинство авторов одобряет суровые побои, некоторые не против побоев в определенных ситуациях, а против выступают лишь трое - Плутарх, Пальмьери и Садолето, обращаясь к отцам и учителям, но ничего не говоря о матерях, Я нашел описания детства семидесяти человек, живших до восемнадцатого века, из них не били только одного ребенка - дочь Монтеня. Очерк Монтеня о детях настолько полон противоречий, что поневоле колеблешься, принимать ли его

утверждения всерьез. Взять хотя бы его знаменитый рассказ об отце, который был так к нему добр, что нанял музыканта, каждое утро будившего ребенка звуками музыки, чтобы не травмировать нежный детский мозг. Если это правда, то такая необычная домашняя жизнь могла продолжаться лишь два-три года: когда Мон-тень родился, его тут же отправили на несколько лет к кормилице, а с шести до тринадцати лет он учился в школе в другом городе - отец отдал его туда, найдя слишком «вялым, медлительным и плохо запоминающим уроки». Когда Монтень утверждает, что его дочери «сейчас уже больше шести лет, и ни разу ею никто не руководил и не наказывал за шалости... иначе, как словами», ей было на самом деле одиннадцать. В другом месте, говоря о своих детях, он признается: «Я без особой охоты терпел их присутствие, когда их приводили ко мне». Так что нам, пожалуй, лучше воздержаться от суждении насчет этого единственного небитого ребенка. (В своем обширном обзоре литературы на тему битья детей Пеппер приходит примерно к тем же выводам, что и я.)

Орудиями битья были разнообразные кнуты и хлысты, кошки, совки, палки, железные и деревянные прутья, связки прутьев, специальные плети из небольшой цепи (так называемые «дисциплины»), специальные школьные изобретения, как, например, колотушка с грушевидным расширением на конце и круглой ямкой, чтобы вскакивали волдыри. Сравнительная частота использования разных методов видна из списка одного немецкого школьного учителя, который подсчитал, что в общей сложности отвесил 911527 ударов палкой, 124000 ударов плетью, 136715 шлепков рукой и 1115800 пощечин, В источниках говоритсЯд как правило, о суровых побоях, с синяками и кровоподтеками, которые начинались в раннем возрасте и составляли неотъемлемую часть жизни ребенка.

Детей били, они вырастали и в свою очередь били собственных детей. Так повторялось век за веком. Редко звучали открытые протесты. Даже те гуманисты и педагоги, которые славились своей добротой и мягкостью, как, например, Петрарка, Ашэм, Коменский, Песталоцци, одобряли битье детей; Жена Мильтона жаловалась, что не выносит криков своих племянников, когда муж их бьет; Бетховен хлестал учеников вязальными спицами, а иногда колол. Даже принадлежность к королевской семье не освобождала от побоев, чему пример - детство Людовика XIII. За обедом рядом с его отцом лежал кнут, а сам дофин уже в 17 месяцев прекрасно знал, что, если ему показали кнут, надо замолкнуть. В 25 месяцев его начали бить регулярно, часто по голому телу. Время от времени ему снились кошмары на тему битья, которое начиналось утром, как только он просыпался. Уже будучи королем, Людовик часто в ужасе просыпался по ночам, ожидая утренней порки. В день коронации восьмилетнего Людовика высекли, и он сказал: «Лучше я обойдусь без всех этих почестей, лишь бы меня не секли».

Когда ребенок не был спеленут, его усиленно закаляли разными способами. Это наводит на мысль, что одной из функций пеленания было сдерживание негативных наклонностей родителей в отношении ребенка. Я еще не слышал о родителе, который бил бы спеленутого младенца. В то же время даже очень маленьких детей, когда они находились не в пеленках, били сплошь и рядом - верный признак «синдрома рукоприкладства». Сюзанна Уэсли говорит о своих детях: «Примерно в год их учили бояться палки и кричать тише». Джованни Доминичи замечает, что бил младенцев «часто, но не сильно...» Руссо рассказывает, как младенцев уже в первые дни били, чтобы успокоить. Одна мать пишет о своем первом сражении с четырехмесячным младенцем: «Я лупила его, пока рука не устала, буквально живого места не оставила, а он хоть бы на йоту уступил». Таких примеров сколько угодно.

Странному наказанию подвергался в детстве священник Алкуин, живший в раннем средневековье. Ступни ног резали или кололи инструментом, напоминающим сапожный нож. Это напоминает привычку одного из епископов Элии колоть молодых слуг стрекалом, которое всегда было у него в руке. Когда Джейн Грей говорит, что родители угощали ее «щипками и уколами», а Томас Тассер жалуется: «Мои захватанные уши, я как затравленный медведь, что за насмешливые губы, что за щипки, что за толчки, что за уколы», - возможно, речь идет об использовании стрекала. Если бы дальнейшие исследования показали использование стрекала в воспитательных целях в античности, это в новом свете представило бы убийство Эдипом Лая на пустынной дороге - ведь Лай в буквальном смысле «подстрекнул» сына к убийству, ударив его «прямо по голове двужальным стрекалом». Хотя в самих ранних источниках мы находим лишь отрывочные упоминания о педантично-суровых наказаниях для детей, в каждую эпоху на Западе наблюдается заметное улучшение. В античности полно было приспособлений и методов воспитания, неизвестных в более поздние времена: кандалы на ноги, наручники, кляпы, три месяца в «колодках», кровожадные спартанские порки, когда юношей часто забивали до смерти. Стиль мышления взрослых в те древние времена проявляется в одном англо-саксонском обычае. Фрапп говорит: «Когда хотели, чтобы какая-нибудь церемония надолго осталась в памяти потомков, на нее приводили детей и тут же, на месте, устраивали им необычно жестокую порку; предполагалось, что это придаст в глазах ребенка дополнительную значимость происходящему».

Для средневековья найти сведения о конкретных способах наказания еще труднее. Один закон тринадцатого века относит избиение детей к общественной сфере: «Если ребенка бьют до крови, это будет ему хорошая память, если же его забивают до смерти, тут дело касается закона». Большинство средневековых авторов описывает очень суровые сцены избиения, хотя св. Ансельм, отличавшийся передовыми взглядами не только в вопросах воспитания, требовал у одного аббата, чтобы тот бил детей помягче, ибо: «Разве они не люди? Разве они не из крови и плоти, как и вы?» Только в эпоху Возрождения стали всерьез поговаривать, что детей не следует бить так жестоко, и то люди, говорившие это, обычно соглашались с необходимостью битья в разумных пределах. Как говорил Бартоломью Бэтти, родители должны «держаться золотой середины», то есть им не следует «бить детей по лицу или по голове, молотить ребенка, как мешок с солодом, дубинками, досками, вилами или кочергой», потому что так можно и убить. На самом деле надо «стегать ему бока... розгами, тогда он не умрет»

Попытки ограничить телесные наказания для детей делались и в семнадцатом веке, но самые крупные сдвиги произошли в восемнадцатом столетии. Самые ранние биографии людей, которых в детстве не били, по моим сведениям, относятся к периоду между 1690 и 1750 годами. В девятнадцатом веке старомодные порки начали терять популярность в большей части Европы и Америки. Наиболее затяжным этот процесс оказался в Германии, где до сих пор 80% родителей признаются, что бьют своих детей, из них 35% - палками.

Когда наказание битьем стало выходить из моды, потребовалась замена. К примеру, в восемнадцатом и девятнадцатом веках стало очень популярном запирать детей в темноте. Детей сажали в «темный чулан, иногда оставляли там на несколько часов». Некая мать сажала трехлетнего сына в ящик шкафа. Один дом представлял собой «маленькую Бастилию. В каждом чулане или шкафу сидело по арестанту - одни всхлипывали и повторяли урок, другие ели свой хлеб с водой...» Иногда ребенка оставляли в комнате взаперти на несколько дней. Когда один французский пятилетний мальчик впервые увидел новую квартиру семьи, он сказал: «Мама, так же не может быть: здесь нет темного чулана! Куда ты посадишь меня, когда я буду баловаться?»

Что касается истории секса в детстве, то здесь добраться до фактов труднее всего. Современные источники предпочитают умалчивать об этой стороне детства, а большинство книг и рукописей, составляющих основу такого исследования, недоступны. Викторианское отношение к сексу все еще господствует в большинстве библиотек, и огромное количество книг о сексе в истории остается под замком в библиотечных книгохранилищах и музейных подвалах по всей Европе даже для историков. Тем не менее, в доступных на данный момент источниках достаточно свидетельств, чтобы увидеть, что сексуальные оскорбления детей а прошлом были гораздо более обычны, чем сейчас, а наказание детей за сексуальные желания в последние два столетия - продукт новейшей психогенной стадии. На этой стадии взрослые используют детей скорее для сдерживания собственных сексуальных фантазий, чем для их удовлетворения. При сексуальном использовании, как и вообще при плохом обращении, ребенок был лишь случайной жертвой, выполнял определенную роль в защитной системе взрослого.

В античности ребенок первые годы жизни рос в окружении использовавших его в сексуальном отношении людей. Детство в Греции или в Риме часто подразумевало использование со стороны мужчин более старшего возраста. Конкретные формы и частота были разные в зависимости от области и времени. На Крите и в Беотии были приняты гомосексуальные свадьбы и медовые месяцы. Сексуальное использование мальчиков из аристократических семей в Риме было менее распространено, но вообще детей в той или иной форме использовали везде. Публичные дома, где проститутками были мальчики, процветали во всех городах, а в Афинах можно было даже взять мальчика напрокат. Там, где закон запрещал гомосексуальные отношения со свободными мальчиками, для этого были рабы, и свободнорожденные дети, бывало, видели, как их отцы спят с мальчиками. Иногда детей продавали в сожительство. Музоний Руф вопрошает, не следует ли оправдать мальчика, если он отказывается участвовать в такой сделке: «Я знал одного отца, настолько испорченного, что, имея редкостно по-юношески красивого сына, он продал его, обрек на позорную жизнь. Если юноша, которого будет вот так же продавать родной отец, откажется и не пойдет на это, станем ли мы упрекать его в непослушании?» Главное возражение Аристотеля против идеи Платона о совместном содержании детей состояло в том, что мужчины не смогут отличить своих детей от чужих, а заниматься сексом со своими детьми, говорит Аристотель, «не пристало». Плутарх объясняет, почему свободнорожденные маленькие мальчики в Риме носили на шее золотой шарик: когда голые дети собирались группой, мужчины должны были знать, кого не следует трогать.

Плутарх - только один из авторов, указывающих, что сексуальное использование детей не ограничивалось детьми старше 11 -12 лет. На протяжении всей античности учителя и воспитатели детей младшего возраста сплошь и рядом прибегали к сексуальному насилию над ними. Принимались всевозможные законы, ограничивающие домогательства взрослых, но, пригрозив своей крепкой тяжелой палкой, педагог мог делать все, что хотел. После многих лет преподавания в Риме Квинтилиан предупреждает родителей, рассказывая, насколько часто учителя насилуют детей, и исходя из этого, критикует битье детей в школах:

«Когда ребенка бьют, боль и страх часто приводят к таким последствиям, о которых неприятно говорить и которые бывают источником стыда, лишающего присутствия духа и угнетающего ум до такой степени, что ребенок начинает ненавидеть весь мир и дичиться людей. Кроме того, следует очень внимательно выбирать учителя и заведующего школой, ведь можно сильно ошибиться, отдав ребенка к какому-нибудь почтенному наставнику. Я краснею, вспоминая о бесстыдстве, с которым негодяи злоупотребляют порой своим правом применять телесные наказания и возможностью запугивать ими жертву. Я не буду распространяться на эту тему, моего объяснения более чем достаточно».

Эсхин цитирует некоторые из афинских законов, которыми пытались ограничить сексуальные домогательства учителей:

«...что же в случае с учителями... ясно, что законодатель им... не доверяет... им запрещается открывать классную комнату или гимнастический зал до восхода солнца, а закрывать школу они должны не позже, чем солнце зайдет; законодателю крайне подозрительным кажется, если учитель остается с мальчиком наедине или в темноте».

Эсхин преследовал по закону Тимарха, продавшегося в качестве мальчика-проститутки, и как свидетелей привлек несколько мужчин, которые признались, что заплатили Тимарху за услуги. Эсхин признает, что в детстве многие, в том числе он сам. подвергались сексуальному использованию, но не за деньги, иначе это было бы противозаконным.

Литература и искусство подтверждают эту картину сексуального использования маленьких детей. Петроний любит описывать ощущения взрослого, чувствующего «маленький незрелый инструмент» мальчика. Его рассказ об изнасиловании семилетней девочки, когда женщины плотным кольцом окружили кровать и хлопали в ладоши, показывает, что женщины тоже играли здесь определенную роль. Аристотель говорит, что «те, кого с детства использовали», сами часто привыкают к гомосексуализму. Обычно считают, что маленькие нагие дети. прислуживающие взрослым, - мы видим их в эротических сценах на расписных вазах - это слуги, но, учитывая, что дети из знатных семей очень часто выполняли роль прислуги, можно предположить, что на изображениях дети из теней пирующих. Как говорит Квинтилиан о знатных римских детях:

«Мы веселимся, когда они позволяют себе очень вольно высказываться; если бы мы услышали подобные выражения из уст какого-нибудь александрийского слуги, он был бы наказан, а эти дети награждаются взрывом смеха и поцелуем... они слышат эти слова от нас, они видят наших любовниц и любовников; каждая пирушка оглашается непристойными песнями, а детские глаза видят такое, о чем мы не должны говорить, не краснея».

Даже иудеи, которые старались суровыми наказаниями пресекать гомосексуализм среди взрослых, очень снисходительно относились к гомосексуальному использованию маленьких мальчиков. Несмотря на запрет Моисея растлевать детей, только содомия с детьми старше девяти лет предусматривала смертную казнь через побитие камнями, но совокупление с детьми меньшего возраста не считалось половым актом и наказывалось всего лишь поркой «для поддержания общественного порядка».

Следует отметить, что широкое распространение сексуального насилия над детьми невозможно без одного условия - соучастия, пусть даже неосознанного, родителей ребенка. В прошлом дети находились под полнейшим контролем родителей, которые только и могли дать согласие на их сексуальное использование и передать в руки насильника. Плутарх размышляет о важности этого решения для отца:

«Я терпеть не могу допускать и терпеть не могу прогонять... как же правильнее поступать: позволять ли поклонникам наших мальчиков общаться с ними и проводить вместе время иди, наоборот, гнать и не допускать к близости с нашими детьми? Когда я смотрю на сурово говорящих отцов, которые расценивают близость сына с любовником как невыносимое оскорбление для ребенка, я стараюсь не показать себя защитником этого обычая. Однако Платон утверждает, что мужчине, который показал себя с достойной стороны, надо позволить ласкать любого приглянувшегося ему юношу. Если так, то любовников, вожделеющих лишь к телесной красоте, надо гнать прочь, зато тем, кого привлекает душа, следует давать свободный доступ».

Мы уже видели, как вели себя взрослые по отношению к маленькому Людовику XIII: их руки так и тянулись к интимным местам ребенка. То же относится и к римлянам и грекам. Я поднял лишь некоторые свидетельства того, что эта привычка распространялась, как в случае с Людовиком, на самые ранние годы детей. Светоний осуждает Тиберия за то, что тот «детей самого нежного возраста, которых называл «мои маленькие рыбки», заставлял играть у него между ног, пока купался в ванне. Тех же, кто еще не вышел из грудного возраста, но был крепок и здоров, он брал для фелляции...» Светоний мог это и придумать, но у него явно были основания рассчитывать на доверие читателей. Такую же историю рассказывает Тацит.

Все же излюбленным способом сексуального использования детей были не оральные, а анальные сношения. Марциал говорит, что во время акта с мальчиком «не следует возбуждать его, копаясь у него в паху рукой... Природа разделила мужской организм: одна часть предназначена для женщин, другая - для других мужчин. Используй только свою часть». Причину, по которой мальчика нельзя возбуждать мастурбацией, Марциал видит в том, что она «ускоряет возмужание», - наблюдение, сделанное несколько раньше Аристотелем. Когда на вазах изображаются эротические сцены сексуального использования неполовозрелых мальчиков, их пенис никогда не рисуют в состоянии эрекции. Дело в том, что античные мужчины, как мы знаем, были на самом деле не гомосексуалистами, их было бы правильнее назвать «амбисексуалами» (сами они говорили об «амбидекструальности»), Амбисексуальность - более низкий психический уровень, чем настоящая гомосексуальность. Гомосексуалист убегает к мужчинам от женщин, защищаясь от эдипова комплекса, а при амбисексуальности эдипов уровень никогда не достигается, женщины и мальчики используются почти без разбора. Как отмечает психоаналитик Джоан Макдауголл, фактически главная цель этого извращения - доказать, что «между полами нет различий». Она полагает, что, ставя ребенка в беспомощное положение, взрослый пытается тем самым справиться с собственными сексуальными травмами детства. Кроме того, это попытка побороть страх кастрации, доказав себе, что «кастрация не причиняет вреда, она только способствует сексуальному возбуждению». Это объяснение хорошо подходит к античному мужчине. Часто говорилось, что сношения с кастрированными мальчиками особенно возбуждают, это было излюбленным развлечением сластолюбцев в Римской империи, а младенцев кастрировали «в колыбели» и отправляли в публичные дома. Марциал восхваляет Домициана, издавшего закон, запрещающий кастрировать младенцев для публичных домов: «Тебя любили мальчики… теперь же, Цезарь, тебя любят и младенцы». Павел Эгинета описывает стандартный метод кастрации маленьких мальчиков:

«Иногда нас против воли заставляли делать операцию особы высокого чина... это делается при помощи сдавливания; детей, в еще очень нежном возрасте, помещают в сосуд с горячей водой; когда яички размягчатся, их надо сдавливать пальцами до полного исчезновения». Другой способ, говорит он. посадить на скамейку и отрезать яички. Многие античные врачи упоминают эту операцию, а Ювенал говорит, что врачам часто приходилось ее выполнять.

В античности ребенок повсюду встречал намеки на кастрацию. В каждом поле или саду он видел Приапа с огромным напряженным пенисом и серпом - символом кастрации. Кастратами могли быть его учителя, везде попадались кастраты-заключеннные, кастратами часто были слуги родителей. Св. Джером пишет о людях, которые сомневались: благоразумно ли позволять молодым девушкам купаться с евнухами? И хотя Константин издал закон против кастрации, при его преемниках явление достигло таких масштабов, что вскоре знать стала кастрировать своих детей, чтобы обеспечить им карьеру. Мальчики кастрировались ив целях «лечения» от различных болезней, а Амбруаз Паре жалуется, что много развелось «кастраторов», жадных до детских яичек, которые поедаются в магических целях с согласия родителей.

С приходом христианства появилось новое понятие - детская невинность. Когда Христос советует людям «стать как маленькие дети», Клемент Александрийский предостерегает от неправильного понимания этого изречения: «Не поддавайтесь безрассудному заблуждению. Мы маленькие дети не в том смысле, что должны дурачиться, кататься по полу и ползать, как змеи». Христос подразумевает, что люди должны стать «непорочными», как дети, чистыми, свободными от сексуального опыта. В средневековье христиане стали подчеркивать, что дети совершенно невинны в отношении удовольствия и боли. Ребенок «не испытал чувственных наслаждений и не имеет понятия о мужских инстинктах... можно стать ребенком в смысле гнева и в смысле горя, то есть, смеяться и играть в то самое время, когда отец, мать или брат при смерти». К сожалению, идея о невинности детей и о невозможности их совратить - обычная уловка взрослых, не желающих признать, что их сексуальные домогательства вредят ребенку. Поэтому средневековая выдумка о невинности детей лишь напускает еще больше тумана и ничего не дает в понимании того, что происходило в действительности. Аббат Гвиберт Ножанский говорит, что дети блаженны, ибо лишены сексуальных стремлений и способностей; однако потом он признается в «злых поступках в детстве...» В насилии над детьми обвиняются чаще всего слуги; даже прачка могла «сделать злое дело». Слуги часто «позволяют себе непристойные выходки... в присутствии детей [и] развращают их». Няньками не должны быть молодые девушки, «ибо многие из них преждевременно разжигают огонь страсти, как явствует из правдивых рассказов и, смею сказать, из собственного опыта».

Джованни Доминичи в 1405 г, попытался положить предел вседозволенности, проистекающей из «невинности» ребенка. Он пишет, что после трех лет ребенку не следует видеть нагих взрослых, поскольку в ребенке «до пяти лет исключено желание и даже намек на него, однако предосторожности нужны, ибо, видя поступки окружающих, он привыкнет к ним и впоследствии уже не будет их стыдиться...» То, что родители часто сами домогались своих детей, можно понять из намеков, которыми полон следующий отрывок:

«Ему следует спать в длинной ночной рубашке, закрывающей колени, тщательно следя, чтобы они не оставались неприкрытыми. Не позволяй матери и отцу, а тем более кому-нибудь постороннему трогать его. Стараясь не показаться скучным в перечислении этих правил, я сошлюсь на древних, которые следовали им в полной мере, чтобы не воспитать ребенка рабом своей плоти». В эпоху Возрождения в сексуальном использовании детей происходили дальнейшие сдвиги. Это видно не только по возросшему числу моралистов, предостерегавших от такого обращения с детьми (Жан Герсон. как и нянька Людовика XIII, считал, что пресекать домогательства обязан сам ребенок), но даже и в искусстве того времени. Живопись Возрождения часто изображала не только нагих риtti, или купидонов, снимающих с глаз повязку перед обнаженными женщинами, но и будничные сцены с детьми, треплющими мать по подбородку или заносящими над ней ногу; Каноническая иконопись тоже была полна признаков сексуальной любви: руки матери, например, часто изображались почти в генитальной области ребенка.

Кампании против сексуального использования детей продолжались в течение всего семнадцатого столетия, а в восемнадцатом веке приняли совершенно новый оборот: наказание маленьких мальчиков и девочек за прикосновение к собственным гениталиям. Как и приучение к туалету, это было результатом наступления новейшей психогенной стадии. Подтверждение можно найти в том факте, что детям не запрещали мастурбировать ни в одном из девяти примитивных обществ, исследованных Уайтингом. Отношение большинства людей к детской мастурбации до восемнадцатого века видно из совета Фаллопия родителям «в детстве усердно увеличивать пенис мальчика». Хотя мастурбация у взрослых считалась, хотя и незначительным, но все же грехом, запрет на нее в средневековье редко распространялся на детей. До нового времени на первом плане была борьба с гомосексуализмом, а не с мастурбацией. В пятнадцатом веке Герсон жалуется на взрослых, которые удивляются, услышав, что мастурбация - это грех. Он учит исповедников прямо спрашивать у взрослых: «Друг, трогал ли ты и тер ли ты свой орган, как это обычно делают дети?»

Лишь в начале восемнадцатого века, когда попытки оградить ребенка от сексуальных домогательств достигли высшей точки, родители начали сурово наказывать детей за мастурбацию, а врачи стали распространять миф, что мастурбация приводит к болезни, к эпилепсии, к слепоте, наконец, к смерти. К концу девятнадцатого века эта кампания достигла невероятного накала. Бывало, что врачи и родители вооружались ножами и ножницами, грозились отрезать ребенку гениталии; в качестве наказания порой использовались обрезание, клитороэктомия, инфибуляция; детям прописывали различные ограничительные приспособления: гипсовые повязки, клетки с шипами. Особенно большое распространение получило обрезание. Как говорил один американский детский психиатр, если двухлетний ребенок трет свой член и ни минуты не может посидеть спокойно, тут может помочь только обрезание. Другой врач девятнадцатого века, чья книга стала настольной во многих американских домах, советует установить тщательное наблюдение за ребенком, и если обнаружится, что он мастурбирует, приводить к нему, врачу, для обрезания без анестезии: такой метод лечит безотказно. Просмотрев 559 источников, Шпитц построил диаграмму сравнительной частоты различных советов насчет мастурбации. Диаграмма показывает пик хирургического вмешательства в 1850-1879 гг., а бум использования ограничительных приспособлений, надеваемых на ребенка, - в 1880-1904 гг. К 1925 г., после двух столетий жестокой и совершенно бессмысленной атаки на детские гениталии, эти методы почти полностью отжили.

После восемнадцатого века дети подвергались сексуальным домогательствам гораздо чаще со стороны слуг, других взрослых и подростков, чем со стороны родителей. Однако условия для этого создавались родителями. Например, огромное число родителей продолжало класть детей на ночь в одну кровать со слугами после того, как предыдущие слуги были замечены в приставании к детям. Вспоминая свой собственный детский опыт, кардинал Берни предупреждает родителей: «Ничто так не опасно для морального и, возможно, физического здоровья детей, как оставлять их под присмотром горничных или даже молодых дам, воспитанных в замке. Добавлю, что даже лучшие из них часто бывают очень даже опасными. Они проделывают с ребенком такие штучки, на которые не осмелились бы с молодыми людьми». Один немецкий врач говорит, что няньки и прислуга «ради забавы проделывают все виды половых актов» с детьми. Даже Фрейд рассказывал о том, как нянька совращала его в двухлетнем возрасте, а Ференци и другие психоаналитики сочли неразумным решение Фрейда в 1897 г. рассматривать большинство рассказов пациентов об их совращении в раннем детстве как плод фантазии. Как писал психоаналитик Роберт Флисс: «Еще никто не заболевал только из-за своих фантазий». Даже в настоящее время многие пациенты психоаналитиков сообщают, что в детстве их совращали, хотя один только Флисс сделал этот факт частью своей психоаналитической теории. Когда узнаешь, что даже в 1900 г. еще находились люди, верящие, что венерические болезни можно вылечить «посредством половых актов с детьми», начинаешь яснее представлять масштабы проблемы.

Разумеется, для детей последствия такого жестокого обращения были огромны. В этой главе я назову лишь два из них. Во-первых, это ночные кошмары и галлюцинации, о которых часто говорится в источниках. Те немногие письменные свидетельства, в которых говорится об эмоциональной жизни детей, обычно указывают на постоянные ночные кошмары и даже настоящие галлюцинации. Начиная с античности, в педиатрической литературе обычно был целый раздел о лечении детских «страшных снов», а детей порой даже били за то, что они видят кошмары. Дети не спали по ночам, боясь привидений, демонов, «ведьму на подушке», «большую черную собаку под кроватью» или «кривого пальца, ползающего по комнате». Кроме того, история колдовства на Западе изобилует сообщениями об истерических припадках у детей, потере слуха, речи или памяти, галлюцинаторных видениях чертей, признаниях в подовой связи с дьяволом, об обвинениях детей в колдовстве против взрослых, в том числе собственных родителей. Наконец, углубляясь еще дальше в средневековье, мы столкнемся с такими явлениями, как танцевальная мания у детей, детские крестовые походы и детские паломничества - тема настолько обширная, что мы попросту не имеем возможности обсудить ее в этой книге.

Другое вероятное следствие плохого обращения с детьми в прошлом, которого я коснусь лишь вкратце, - это задержка их физического развития. Хотя само по себе пеленание обычно не влияет на физическое развитие ребенка, сочетание тугого пеленания, отсутствия заботы и вообще плохого обращения с детьми в прошлом, похоже, часто приводило к тому, что ребенок вырастал недоразвитым. Один из показателей отставания детей в прошлом: сейчас большинство детей начинает ходить к 10-12 месяцам, а раньше дети начинали ходить, как правило, в более позднем возрасте.

ПЕРИОДИЗАЦИЯ ТИПОВ ОТНОШЕНИЙ РОДИТЕЛЕЙ И ДЕТЕЙ В ИСТОРИИ

Пытаясь выделить периоды с разными стилями воспитания детей, следует признать, что психогенная эволюция с неодинаковой скоростью протекаете разных генеалогических линиях, что многие родители как будто «застряли» на более раннем этапе, что даже в наши дни есть люди, которые бьют, убивают и насилуют детей. Кроме того, существуют классовые и региональные различия, ставшие особенно важными в новое время, когда высшие классы перестали отсылать своих детей кормилицам и начали воспитывать их сами. Поэтому, составляя схему периодизации, которая приводится ниже, я ориентировался на наиболее развитых в психогенном отношении родителей в наиболее развитых странах, а датировку привожу по самым ранним упоминаниям в источниках того или иного стиля отношений с детьми. Шесть последовательных этапов показывают постепенное сближение ребенка и родителя по мере того, как поколение за поколением родители медленно преодолевают свои тревоги и начинают развивать способность распознавать и удовлетворять потребности ребенка. Кроме того, мне кажется, что схема дает еще и классификацию современных стилей воспитания детей.
1. Стиль детоубийства (античность до IV века н. э.) Над античным детством витает образ Медеи, поскольку миф в данном случае только отражает действительность. Когда родители боялись, что ребенка будет трудно воспитать или прокормить, они обычно убивали его, и это оказывало огромное влияние на выживших детей. У тех, кому повезло выжить, преобладали проективные реакции, а возвратные реакции находили выражение в гомосексуальных половых актах с детьми.
2. Оставляющий стиль - abandoning (IV-XIII века н. э.). Родители начали признавать в ребенке душу, и единственным способом избежать проявления опасных для ребенка проекций был фактический отказ от него - отправляли ли его к кормилице, в монастырь или в заведение для маленьких детей, в дом другого знатного рода в качестве слуги или заложника, отдавали ли навсегда в чужую семью или окружали строгой эмоциональной холодностью дома. Символом этого стиля может быть Гризельда, которая охотно отказалась от своих детей, чтобы доказать любовь к мужу. Или, может быть, одна из популярных до тринадцатого века картин с изображением суровой Марии, которая крепко, почти до удушья сжимает в руках младенца Иисуса. Проекции по-прежнему очень сильны: ребенок полон зла, его надо все время бить. Однако возвратные реакции значительно ослабевают, что видно из уменьшения числа гомосексуальных связей с детьми.
3. Амбивалентный стиль (XIV-XVII века). Ребенку было позволено влиться в эмоциональную жизнь родителей, однако он по-прежнему был вместилищем опасных проекций взрослых. Так, задачей родителей было «отлить» его в «форму», «выковать». У философов от Доминичи до Локка самой популярной метафорой было сравнение детей с мягким воском, гипсом, глиной, которым надо придать форму. Этот этап отмечен сильной двойственностью. Начало этапа можно приблизительно датировать четырнадцатым веком, когда появилось много руководств по воспитанию детей, распространился культ Марии и младенца Иисуса. а в искусстве стал популярным «образ заботливой матери».
4. Навязывающий стиль (XVIII век). Этот стиль стал возможен после грандиозного ослабления проективных реакций и фактического исчезновения возвратных реакций, что стало завершением великого перехода к новому стилю отношений. Ребенок уже в гораздо меньшей степени был отдушиной для проекций, и родители не столько старались исследовать его изнутри с помощью клизмы, сколько сблизиться с ним более тесно и обрести власть над его умом и уже посредством этой власти контролировать его внутреннее состояние, гнев, потребности, мастурбацию, даже саму его волю. Когда ребенок воспитывался такими родителями, его нянчила родная мать; он не подвергался пеленанию и постоянным клизмам; его рано приучали ходить в туалет; не заставляли, а уговаривали; били иногда, но не систематически; наказывали за мастурбацию; повиноваться заставляли часто с помощью слов. Угрозы пускались в ход гораздо реже, так что стала вполне возможной истинная эмпатия. Некоторым педиатрам удавалось добиться общего улучшения заботы родителей о детях и, как следствие, снижения детской смертности, что положило основу демографическим изменениям XVIII века.
5. Социализирующий стиль (XIX век - середина XX). Поскольку проекции продолжают ослабевать, воспитание ребенка заключается уже не столько в овладении его волей, сколько в тренировке ее, направлении на правильный путь. Ребенка учат приспосабливаться к обстоятельствам, социализируют. До сих пор в большинстве случаев, когда обсуждают проблему воспитания детей, принимают как нечто само собой разумеющееся социализирующую модель, этот стиль отношений стал основой всех психологических моделей двадцатого века - от фрейдовской «канализации импульсов» до скиннеровского бихевиоризма. Особенно это относится к модели социологического функционализма. В девятнадцатом веке отцы стали гораздо чаще выказывать интерес к своим детям, иногда даже освобождая мать от хлопот, связанных с воспитанием.
6. Помогающий стиль (с середины XX века). Этот стиль основан на допущении, что ребенок лучше, чем родитель, знает свои потребности на каждой стадии развития. В жизни ребенка участвую" оба родителя, они понимают и удовлетворяют его растущие индивидуальные потребности. Не делается совершенно никаких попыток дисциплинировать или формировать «черты». Детей не бьют и не ругают, им прощают, если они в состоянии стресса устраивают сцены. Такой стиль воспитания требует огромных затрат времени, энергии, а также бесед с ребенком, особенно в первые шесть лет, потому что помочь ребенку решать свои ежедневные задачи невозможно, не отвечая на его вопросы, не играя с ним. Быть слугой, а не повелителем ребенка, разбираться в причинах его эмоциональных конфликтов, создавать условия для развития интересов, уметь спокойно относиться к периодам регресса в развитии - вот что подразумевает этот стиль, и пока еще немногие родители со всей последовательностью испробовали его на своих детях. Из книг, в которых описываются дети, воспитанные в помогающем стиле, видно, что в итоге вырастают добрые, искренние люди, не подверженные депрессиям, с сильной волей, которые никогда не делают «как все» и не склоняются перед авторитетом.

ПСИХОГЕННАЯ ТЕОРИЯ:
НОВАЯ ПАРАДИГМА ИСТОРИИ

Как мне кажется, психогенная теория может дать исследователям истории совершенно новую парадигму. Она отменяет привычное «ум как tabula rasa» (чистая доска - лат.), а вместо этого ставит «мир как tabula rasa». Каждое поколение рождается в мире лишенных смысла предметов, которые приобретают то или иное значение в зависимости от того, как ребенка воспитывают. Как только происходит достаточно масштабное изменение стиля воспитания, книги и другое наследие предков отметаются как несоответствующие устремлениям нового поколения, а общество начинает двигаться в непредсказуемом направлении. Нам еще предстоит разобраться, каким образом изменения в стиле воспитания детей влекут за собой исторические изменения.

Если мерой жизнеспособности той или иной теории является ее способность ставить интересные проблемы, то психогенной теории предстоит захватывающее будущее. Еще очень смутно мы представляем себе развитие ребенка в прошлом. Одной из наших первоочередных задач будет выяснить, почему эволюция детства с разной скоростью протекала в различных странах, в разных социальных классах и генеалогических линиях. Однако мы знаем уже достаточно, чтобы ответить на некоторые важнейшие вопросы, касающиеся изменений системы ценностей и поведения в истории Запада. Прежде всего, нашей теорией можно воспользоваться при изучении истории колдовства, магии, религиозных движений и других иррациональных массовых явлений. Кроме того, психогенная теория в дальнейшем поможет понять, почему те или иные изменения в устройстве общества, в политике, в технологии происходили именно в тот момент, а не в другой, и именно в том направлении. Возможно, добавив в историю параметр детства, историки перестанут, наконец, избегать психологии, как делают это уже целое столетие вслед за Дюркгеймом, и вдохновятся на создание научной истории человеческой природы, которую когда-то предвидел Джон Стюарт Милль в качестве «теории причин, определяющих тип характера людей определенной нации или эпохи».

ПЕРИОДИЗАЦИЯ ТИПОВ ОТНОШЕНИЙ РОДИТЕЛЕЙ И ДЕТЕЙ В ИСТОРИИ
Пытаясь выделить периоды с разными стилями воспитания детей, следует признать, что психогенная эволюция с неодинаковой скоростью протекаете разных генеалогических линиях, что многие родители как будто «застряли» на более раннем этапе, что даже в наши дни есть люди, которые бьют, убивают и насилуют детей. Кроме того, существуют классовые и региональные различия, ставшие особенно важными в новое время, когда высшие классы перестали отсылать своих детей кормилицам и начали воспитывать их сами. Поэтому, составляя схему периодизации, которая приводится ниже, я ориентировался на наиболее развитых в психогенном отношении родителей в наиболее развитых странах, а датировку привожу по самым ранним упоминаниям в источниках того или иного стиля отношений с детьми. Шесть последовательных этапов показывают постепенное сближение ребенка и родителя по мере того, как поколение за поколением родители медленно преодолевают свои тревоги и начинают развивать способность распознавать и удовлетворять потребности ребенка. Кроме того, мне кажется, что схема дает еще и классификацию современных стилей воспитания детей.
1. Стиль детоубийства (античность до IV века н. э.) Над античным детством витает образ Медеи, поскольку миф в данном случае только отражает действительность. Когда родители боялись, что ребенка будет трудно воспитать или прокормить, они обычно убивали его, и это оказывало огромное влияние на выживших детей. У тех, кому повезло выжить, преобладали проективные реакции, а возвратные реакции находили выражение в гомосексуальных половых актах с детьми.
2. Оставляющий стиль - abandoning (IV-XIII века н. э.). Родители начали признавать в ребенке душу, и единственным способом избежать проявления опасных для ребенка проекций был фактический отказ от него - отправляли ли его к кормилице, в монастырь или в заведение для маленьких детей, в дом другого знатного рода в качестве слуги или заложника, отдавали ли навсегда в чужую семью или окружали строгой эмоциональной холодностью дома. Символом этого стиля может быть Гризельда, которая охотно отказалась от своих детей, чтобы доказать любовь к мужу. Или, может быть, одна из популярных до тринадцатого века картин с изображением суровой Марии, которая крепко, почти до удушья сжимает в руках младенца Иисуса. Проекции по-прежнему очень сильны: ребенок полон зла,

его надо все время бить. Однако возвратные реакции значительно ослабевают, что видно из уменьшения числа гомосексуальных связей с детьми.
3. Амбивалентный стиль (XIV-XVII века). Ребенку было позволено влиться в эмоциональную жизнь родителей, однако он по-прежнему был вместилищем опасных проекций взрослых. Так, задачей родителей было «отлить» его в «форму», «выковать». У философов от Доминичи до Локка самой популярной метафорой было сравнение детей с мягким воском, гипсом, глиной, которым надо придать форму. Этот этап отмечен сильной двойственностью. Начало этапа можно приблизительно датировать четырнадцатым веком, когда появилось много руководств по воспитанию детей, распространился культ
Марии и младенца Иисуса. а в искусстве стал популярным «образ заботливой матери».
4. Навязывающий стиль (XVIII век). Этот стиль стал возможен после грандиозного ослабления проективных реакций и фактического исчезновения возвратных реакций, что стало завершением великого перехода к новому стилю отношений. Ребенок уже в гораздо меньшей степени был отдушиной для проекций, и родители не столько старались исследовать его изнутри с помощью клизмы, сколько сблизиться с ним более тесно и обрести власть над его умом и уже посредством этой власти контролировать его внутреннее состояние, гнев, потребности, мастурбацию, даже саму его волю. Когда ребенок воспитывался такими родителями, его нянчила родная мать; он не подвергался пеленанию и постоянным клизмам; его рано приучали ходить в туалет; не заставляли, а уговаривали; били иногда, но не систематически; наказывали за мастурбацию; повиноваться заставляли часто с помощью слов.
Угрозы пускались в ход гораздо реже, так что стала вполне возможной истинная эмпатия. Некоторым педиатрам удавалось добиться общего улучшения заботы родителей о детях и, как следствие, снижения детской смертности, что положило основу демографическим изменениям XVIII века.
5. Социализирующий стиль (XIX век - середина XX). Поскольку проекции продолжают ослабевать, воспитание ребенка заключается уже не столько в овладении его волей, сколько в тренировке ее, направлении на правильный путь. Ребенка учат приспосабливаться к обстоятельствам, социализируют.
До сих пор в большинстве случаев, когда обсуждают проблему воспитания детей, принимают как нечто само собой разумеющееся социализирующую модель, этот стиль отношений стал основой всех психологических моделей двадцатого века - от фрейдовской «канализации импульсов» до скиннеровского бихевиоризма. Особенно это относится к модели социологического функционализма. В девятнадцатом веке отцы стали гораздо чаще выказывать интерес к своим детям, иногда даже освобождая мать от хлопот, связанных с воспитанием.
6. Помогающий стиль (с середины XX века). Этот стиль основан на допущении, что ребенок лучше, чем родитель, знает свои потребности на каждой стадии развития. В жизни ребенка участвую" оба родителя, они понимают и удовлетворяют его растущие индивидуальные потребности. Не делается совершенно никаких попыток дисциплинировать или формировать «черты». Детей не бьют и не ругают, им прощают, если они в состоянии стресса устраивают сцены. Такой стиль воспитания требует огромных затрат времени, энергии, а также бесед с ребенком, особенно в первые шесть лет, потому что помочь ребенку решать свои ежедневные задачи невозможно, не отвечая на его вопросы, не играя с ним. Быть слугой, а не повелителем ребенка, разбираться в причинах его эмоциональных конфликтов, создавать условия для развития интересов, уметь спокойно относиться к периодам регресса в развитии - вот что подразумевает этот стиль, и пока еще немногие родители со всей последовательностью испробовали его на своих детях. Из книг, в которых описываются дети, воспитанные в помогающем стиле, видно, что в итоге вырастают добрые, искренние люди, не подверженные депрессиям, с сильной волей, которые никогда не делают «как все» и не склоняются перед авторитетом.
ПСИХОГЕННАЯ ТЕОРИЯ: НОВАЯ ПАРАДИГМА ИСТОРИИ
Как мне кажется, психогенная теория может дать исследователям истории совершенно новую парадигму. Она отменяет привычное «ум как tabula rasa» (чистая доска - лат.), а вместо этого ставит
«мир как tabula rasa». Каждое поколение рождается в мире лишенных смысла предметов, которые приобретают то или иное значение в зависимости от того, как ребенка воспитывают. Как только происходит достаточно масштабное изменение стиля воспитания, книги и другое наследие предков отметаются как несоответствующие устремлениям нового поколения, а общество начинает двигаться в непредсказуемом направлении. Нам еще предстоит разобраться, каким образом изменения в стиле воспитания детей влекут за собой исторические изменения.

Если мерой жизнеспособности той или иной теории является ее способность ставить интересные проблемы, то психогенной теории предстоит захватывающее будущее. Еще очень смутно мы представляем себе развитие ребенка в прошлом. Одной из наших первоочередных задач будет выяснить, почему эволюция детства с разной скоростью протекала в различных странах, в разных социальных классах и генеалогических линиях. Однако мы знаем уже достаточно, чтобы ответить на некоторые важнейшие вопросы, касающиеся изменений системы ценностей и поведения в истории
Запада. Прежде всего, нашей теорией можно воспользоваться при изучении истории колдовства, магии, религиозных движений и других иррациональных массовых явлений. Кроме того, психогенная теория в дальнейшем поможет понять, почему те или иные изменения в устройстве общества, в политике, в технологии происходили именно в тот момент , а не в другой, и именно в том направлении. Возможно, добавив в историю параметр детства, историки перестанут, наконец, избегать психологии, как делают это уже целое столетие вслед за Дюркгеймом, и вдохновятся на создание научной истории человеческой природы, которую когда-то предвидел Джон Стюарт Милль в качестве «теории причин, определяющих тип характера людей определенной нации или эпохи».
2. Психоистория как самостоятельная наука
Со времени основания журнала «История детства: ежеквартальный журнал психоистории» он успел привлечь внимание как научной, так и массовой прессы, будучи цитированным и атакованным в «Нью- йоркском книжном обозрении», «Харперс», «Комментариях», «Психологии сегодня», в «Поведении человека» и в «Лондонском литературном приложении к «Таймс».1 В большинстве нападок использованы аргументы историка Жака Барзуна в его последней книге «Клио и доктора: психоистория, квантоистория и история»,2 где яростно оспаривается мнение, что психоистория - вообще раздел истории, поскольку история, как он говорит, есть повествовательная дисциплина, рассказывающая, что произошло, в то время как психоистория стремится быть наукой, сконцентрированной на том, почему это произошло. Настоящая книга и ее первоначальная версия в качестве статьи в «Американском историческом обозрении»3 были широко раскритикованы психоисториками как содержащие слишком узкую концепцию роли письменной истории. Хотя я подозреваю, что Барзун должен был в данном случае оказаться правым, а психоисторики ошибаются в отношении того, является ли психоистория чем-то совершенно отдельным от истории со своей методологией, своими собственными задачами, своими стандартами совершенства.
Даже после того, как в 1942 г. философ Карл Гемпель опубликовал свой очерк «Функции общих законов в истории», 4 большинством философов истории принималось, что история не может считаться наукой в строгом смысле этого слова и что история никогда не сможет рассматривать как часть своей задачи установление закономерностей в гемпелевском смысле. Писаная история в ходе своих повествований может использовать некоторые законы, установленные другими науками, но ее собственной задачей остается установление реальной последовательности исторического действия и в качестве истории говорить, что произошло, а не почему.5
Психоистория, мне кажется, наоборот, специально занята установлением закономерностей и раскрытием причин точно в гемпелевском понимании. Соотношение между историей и психоисторией аналогично таковому между астрологией и астрономией, или, в случае, если данное сравнение покажется чересчур уничижительным, между геологией и физикой. Астрология и геология ищут последовательный порядок на небе и на Земле, в то время, как астрономия и физика лишены всякой описательности и пытаются установить закономерности, каждая в своей области. Психоистория, наука об исторической мотивации, может рассматривать те же исторические события, что и повествовательная история, но ее цель совсем не в том, чтобы рассказывать, что происходило день за днем. Когда явились первые астрономы и нашли астрологов, описывающих положение светил день за днем и пытающихся объяснить все отношения между ними, они произвели революцию, сказав:
«Забудьте о последовательностях звезд. Нас как ученых интересует одна лишь световая точка, и если она движется по кругу или по эллипсу, то почему. Чтобы решить этот вопрос, мы отбросим повествовательную задачу астрологии».
Более того, наука никогда не вернулась к этой задаче повествования, потому что не могла этого сделать.
Астрономия, даже если она в конечном счете открывает все законы Вселенной, не станет рассказывать о расположении светил, точно так же как психоистория никогда не станет рассказывать о событиях того

или иного периода. Психоистория как наука всегда сосредоточена на проблеме, в то время как история - всегда - на периоде. У них просто разные задачи.
Из сказанного, конечно, не следует, что психоистория просто использует факты прошлого, добытые историками, для выведения закономерностей исторической мотивации. Подобно астрономии или физике, психоистория считает необходимым проводить собственные исследования и искать материал, соответствующий ее специфическим интересам, черпая его не только в прошлом, но и в настоящем.
Целые разделы повествовательной истории не представляют для психоисторика большой ценности, в то время как обширные области, забытые историками - история детства, содержательный анализ исторического воображения и т. д., - неожиданно распространяются от периферии к центру концептуального мира психоисторика просто потому, что встающие перед ним вопросы часто требуют материала, который не найдешь в книгах по истории.
Я прекрасно понимаю, что, передавая область исторической мотивации исключительно в ведение психоисториков, я вступаю в противоречие с часто повторяемым утверждением историков, которые заявляют, что всегда работали с исторической мотивацией, так что ничего нового в этом нет. Я очень часто слышу подобные заявления в последние два десятка лет, прошедшие с тех пор, как я впервые принялся за изучение философии истории, так что наконец решил подсчитать, насколько часто историки на самом деле анализируют мотивацию в своих работах. Читая 100 исторических книг разного характера, я отмечал в специальной тетради, сколько предложений посвящено мотивационному анализу
- не только психоанализу, а вообще любым попыткам объяснить мотивы, любым проявлениям внимания к этой теме. В итоге предложения с мотивационным содержанием ни разу не составили даже
1 % от всего текста книги, так что тема исторической мотивации остается бесхозной, следовательно, нашей. Если простое изложение последовательности событий уступало место рассуждениям, то, как правило, это оказывалось перечисление экономических обстоятельств в надежде, что их можно просто сопоставить с историческим повествованием и результат выдать за объяснение.
Всякий, прочитавших какую-то часть из более чем 1300 книг, включенных в «Библиографию психоистории».6 скоро заметит, что психоистория изменила соотношение 1 к 99 на обратное, и психоисторические труды сосредоточены на мотивационном анализе, в то время как физические события истории упоминаются лишь в качестве фона. Например, если взять трехтомную «Историю крестовых походов» Рансимэна,7 то там мотивации посвящена одна лишь страница в начале книги, где рассказывается, как было решено начать четырехсотлетние войны, а остальные несколько тысяч страниц посвящены маршрутам войск, битвам и другим событиям, которые и составляют «историю» крестовых походов. Если бы за изучение крестовых походов взялся психоисторик, он потратил бы десятилетия и. написал бы тысячи страниц ради выяснения одного из самых захватывающих вопросов психоистории: что побудило такое количество людей отправиться в путь ради спасения мощей.
Историк, пожалуй, обвинит такого психоисторика в том, что тот «игнорирует» целую историю крестовых походов» но это заденет психоисторика не больше, чем Галилея - обвинение со стороны астролога в «пренебрежении» целым звездным небом ради описания траектории одной-единственной планеты. Это не его задача, а повествовательная история - не наша область. #page#
Почему психоистория «игнорирует» другие области, специализируясь исключительно на своем предмете, - вопрос достаточно важный, поскольку историки часто ставят это в упрек , критикуя психоисторические работы. Например, на мою долю выпало обвинение, что в своих работах я игнорирую экономику (несмотря на то, что я являюсь основателем и председателем совета компании, издающей несколько профессиональных экономических еженедельников); меня обвиняют в незнании социологии (хотя я по образованию социолог и был ассистентом Ч. Райта Миллза в Колумбийском университете), в том, что я не умею использовать статистику в анализе данных (хотя я пять лет зарабатывал себе на жизнь, работая профессиональным статистиком); наконец, я слышу упреки, что пренебрегаю политическими факторами, (хотя моя аспирантура была по политологии). Критикам психоистории не приходит в голову, что мы, возможно, именно потому выбираем своим предметом историческую эволюцию психе, что рассчитываем тем самым приблизиться к решению проблем тех же самых политологии, экономики и социологии, которые не сумели стать достоверными науками из-за нерешенности своих психоисторических проблем. Специалисты в перечисленных областях прекрасно это понимают и даже признают это друг перед другом в своих журналах. И только историки не догадываются о шаткой психологической основе тех областей, из которых без всякой критики заимствуют положения, воображая, что «экономические, политические и социальные факторы» в

истории почему-то существуют совершенно отдельно от «психологических» факторов. Один пример: возможно, верно, что моя работа по эволюции детства была, по крайней мере. отчасти, ответом на проблемы, с которыми столкнулась теория экономического развития, поставленная в таких книгах, как
«К теории социальных изменений: как начинается экономический рост» Эверетта Э. Хэйгена, где решающим звеном, необходимым для запуска экономического развития, как было показано, является тип личности, который позднее я сумел вывести из истории детства как результат «навязывающего стиля» воспитания. Точно так же, как и категории, интимно сопряженные с эволюционирующими психоисторическими паттернами доминирования и подчинения, и изучение власти, зависящее от понимания мотивов и защитных механизмов групповой фантазии. Так что едва ли в чем так мало повинна психоистория, как в том, что она «игнорирует» экономическую, социологическую и политическую науки.
Когда «Литературное приложение к «Таймc» нападает на «Журнал» за то, что он «за каждым действием видит скрытые мотивы»,8 то все, что можно ответить, это: «Конечно! Действия - это просто поведение, а поведение невозможно без мотивов, явных или скрытых. И поскольку только психическое может иметь мотивы, мотивация - скрытая или нет - должна быть изучена изнутри и в своем собственном праве давать значение всякому действию». Историки обычно не считают нужным проводить такое исследование. Вот, например, как А. Дж. П. Тейлор объясняет причины, по которым Гитлер не был намерен довести дело до войны в 1939 году:
«Многие считают, что Гитлер был современным Аттилой, любил разрушение как таковое и потому просто хотел войны, не думая о политике. Такая догма ни на чем не основана. Действительно, Гитлер был необычайным человеком. Однако его политика поддается рациональному объяснению, ведь на этом и строится история... Если мы посмотрим на состояние вооруженных сил Германии в то время, нам удастся избежать обсуждения мистических слоев психологии Гитлера, поскольку ответ мы найдем среди реальных обстоятельств. Ответ очевиден. Состояние немецкого вооружения в 1939 г. ясно показывает причины, по которым Гитлер не рассматривал всерьез возможность начать всеобщую войну и, вероятно, не собирался вступать вообще в какую-либо войну».9
Ловкость рук, которую демонстрирует такой способ сочинения истории, на самом деле не имеет отношения к изучению подлинных мотивов деятеля, а только к обстоятельствам материальной действительности, в данном случае вооружения. При этом исключается возможность, что Гитлер мог намереваться начать войну, несмотря на состояние вооружения, однако автор предпочитает смотреть на это сквозь пальцы. Для историков предопределена невозможность «психологизирования», которое, по меньшей мере, «мистично», поэтому они вынуждены принимать наиболее «рациональные» объяснения, ведь на этом и строится история.
Эти и многие другие причины, логически вытекающие из сущности психоистории, приводят меня к мысли, что психоистория рано или поздно должна будет отделиться от истории и оформить свое академическое ведомство, подобно тому, как социология отделилась от экономики, а психология от философии в конце девятнадцатого века- В этом есть практический смысл, ведь психоистория никогда не была исключительно или главным образом в ведении исторических факультетов: большая часть книг и статей, включенных в «Библиографию психоистории» написана учеными из Других областей, а не профессиональными историками; в «Журнале» сотрудничает не меньшее количество психиатров, политологов, педагогов, психологов, психотерапевтов и антропологов, чем историков. Среди подписчиков «Журнала» историки в меньшинстве. Курсы психоистории в настоящее время читаются на самых разных факультетах, но даже на историческом факультете их нередко ведут совместно историк и психоаналитик. Поэтому мое предложение об отдельных факультетах психоистории продиктовано не столько сепаратистскими стремлениями, сколько желанием объединить разобщенные части науки, чтобы все, кто работает на самом деле в одной области, могли контактировать друг с другом, а не составлять меньшинство на разных факультетах, называя себя «политическими психологами»,
«психоаналитическими социологами», «прикладными психоаналитиками» и т.д. Нашу дисциплину определяет выбор проблемы, а не изучаемый материал, а все названные исследователи занимаются одними и теми же проблемами.
Мне кажется, что, объединяя эти многие области, психоистория впервые придает некоторый смысл чересполосице отдельных дисциплин, в настоящее время изучающих «психологию общества». Можно счесть, конечно, что «психоистория» не более узкое понятие, чем «психосоциальное» и что. на деле, термин «психосоциальное» просто излишен, так как «социальное» не «вне чего-то», а только «в чем-

то», в голове. Обычное обвинение, что психоистория «сводит все к психологии», философски бессмысленно: конечно, с этой точки зрения психоистория действительно склонна к редукционизму, потому что изучает исключительно историческую мотивацию.
Эта парадигма определяет три раздела психоистории и обладает двумя чертами, несвойственными другим общественным наукам, особенно социологии. Во-первых, она изменяет соотношение физической и психологической реальности на противоположное, так что, вместо материального прогресса, диктующего поступь истории, и кое-как ковыляющей позади психики, человеческая психология стала первичной - Маркс перевернут на голову, а Гегель опять на ноги - и материальная действительность рассмотрена, прежде всего, как результат человеческих решений, осознанных или не осознанных, в прошлом или в настоящем. Во-вторых, за основу исторических изменений принимаются взаимоотношения личностей, не забывая отношения между поколениями, а человек в первый раз рассматривается не как Homo faber (человек умелый - лат.), а как Homo relatens (человек общительный - лат.).
У психоистории есть и другие особенности, которые только сейчас начинают обнаруживаться. Прежде всего, психоистория развивается не путем упорного накопления груды фактов. Сначала определяются проблемы, интересные с точки зрения внутреннего развития психоистории; затем на основе имеющегося материала формулируются смелые гипотезы, призванные решить эти проблемы; наконец, попытка проверить и отклонить (не подтвердить - подтверждение есть удел студентов-химиков) гипотезы, исходя из нового свидетельства, усердно разрабатываемого. Поистине психоистория несет двойной груз, ведь она должна не только соответствовать обычным стандартам исторического исследования, но и быть психологически озвученной - в отличие от привычной никчемной психологии, гнездящейся сейчас в каждом историческом журнале и трубящей на каждой странице: «Еще никто не работал в этом направлении!» Такое бремя двойных требований создает необходимость особой подготовки , досконального изучения всего арсенала методов исторического исследования и психологии развития; чтобы разгрызть твердый орешек исторической мотивации, необходимо и то, и другое.
Как совершенно верно указывают историки, у психоистории нет специального метода доказательства, которым для этой цели не могла бы воспользоваться история или другая дисциплина. Но, если на то пошло, их нет ни у истории, ни у других дисциплин... Как и в любой науке, в психоистории концепция может быть признана ясной и заслуживающей доверия или наоборот, теория - узкоспециальной или универсальной, эмпирический материал - широким или нет, и т.д. Если говорить об особых методах психоистории, то это своя методология открытия, которая пытается решить проблемы исторической мотивации при помощи уникального сочетания исторических документов, опыта клинической практики и собственного эмоционального опыта исследователя. Это и есть главный инструмент открытия в психоистории. В качестве иллюстрации приведу пример из своей личной практики.
В последние десять лет меня сильно интересовала литература о причинах войн. Ее было мало, но количество нарастало, и писали ее специалисты по самым разным общественным наукам. Я уже давно обнаружил, что историки, погрузившись в изучение специфических черт отдельных войн или периодов, не пытаются делать обобщения. Похоже, что после слов «жажда власти» историки уже не считают нужным пускаться в дальнейшие рассуждения, как будто поступок миллионов людей, которые, годами организуются и убивают миллионы своих враждебных соседей, жертвуя при этом собой, - нечто настолько понятное и очевидное, что не требует никаких пояснений и поисков мотивации. Те немногие историки, которые идут дальше простого повествования, тут же пускаются в экономические
«объяснения», которые давать несложно, ведь пока что во всех войнах удавалось найти экономический спор, подвешенный где-то поблизости. Но они никогда не доходят до того, чтобы спросить, почему именно война становилась средством разрешения того или иного экономического разногласия. Не замечают они и того, что войны на самом деле никогда не были экономически выгодны, что лидеры, решив начать войну, никогда не составляли список экономических выгод, выраженных в долларах за вычетом стоимости войны, и не выступали с «Отчетом о военных доходах» (сама рациональность такого акта делает его смехотворным). Однако историки продолжают наполнять целые библиотеки описаниями экономических условий перед войной, не затрудняя себя анализом слов и поступков лидеров, развязавших войну, который помог бы понять, действительно ли экономические факторы оказали какое-то влияние на их мотивацию.
Трудно найти здравый смысл и в других типах объяснений, которые историки дают войнам. Эти объяснения не только психологически наивны, но и нередко грешат против логики. Возьмем, к

примеру, «дипломатическое» толкование. Разные предпосылки приводят здесь к одним и тем же результатам. Причиной первой мировой войны была «негибкость» системы союзов, так что одна маленькая драка втянула в себя всю Европу, в то время как вторая мировая война разразилась из-за
«сверхгибкости» системы союзов, позволившей Гитлеру захватывать страну за страной, не боясь, что вмешаются другие. «Социальные» объяснения страдают точно такими же противоречиями: революционная смута во Франции стали причиной франко-австрийской войны в 1772 г., а война
Франции с Англией в 1803 г. была вызвана окончанием революционной смуты, что позволило направить энергию наружу.
Мои собственные исследования причин войны держат в центре внимания мотивы поступков тех, кто принимает решение, а также тех, кто создает атмосферу ожидания и способствует тем самым решению о войне. В течение последнего года я собрал большое количество фотокопий и записей того, что говорили лидеры и люди вообще в период, когда выносилось решение о войне, - задача не столь простая, как может показаться, поскольку историки обычно убирают из своих повествований большую часть материала, который необходим психоисторику для определения мотивов: персональные образы, метафоры, оговорки, замечания со стороны, шутки, пометки на полях документов и т.д., а все это не так просто раскопать в оригинальных источниках в ограниченное время. Все же к концу года я накопил обширный материал и узнал кое-что новое о войне.
Во-первых, я понял, что лидер - это скорее не отцовская фигура в эдиповом смысле, а что-то вроде главного мусорщика, который уполномочен теми, кто возле него, справляться с огромными количествами эмоциональных проекций, сдерживать которые средствами обычных интрапсихических защитных механизмов люди не могут. Большие группы представляют для психики другой уровень проблемы по сравнению с межличностными отношениями: поэтому эффективность интрапсихической защиты снижается, а психика отбрасывается на более низкую ступень отношений, преобладающую в доречевом детстве, когда проблемы регулируются проецированием на материнское тело и обратной реинтроекцией в собственное «я». Так же и отдельный человек устанавливает связь с большой группой посредством мощных проекций, а лидеру поручает помогать в этой задаче. Это относится ко всем большим группам, когда-либо существовавшим в истории; чтобы проделать все это и в итоге защититься от примитивных тревог, большой группе требуются специфические групповые фантазии.
Чего от лидеров групповых фантазий ожидают, так это чтобы они нашли место для сброса огромного количества эмоциональных проекций - я называю это внутренней или внешней «уборной». То, что сбрасываемые эмоции по происхождению принадлежат младенческому периоду, не подлежит сомнению, но, к своему удивлению, я обнаружил, что они относятся ко всем уровням психической организации, так что в 1914 г. правители Германии могли называть сербов не только «цареубийцами»
(эдипова стадия), что еще можно понять, но и «отвратительными» (оральная стадия), «грязными»
(анальная стадия) и «распущенными» (фаллическая стадия).10 Как только лидеры намечали те или иные страны в качестве уборной для эмоциональных проекций - эмоциональный сброс начинал функционировать как регулярная часть политической системы, и задачей дипломатии было держать под контролем эти внезапно ставшие опасными объекты, точно так же, как детей, излюбленную уборную взрослых, держат под контролем, то наказывая, то ставя на колени, то заставляя учить урок. Пока нет угрозы того, что внешняя уборная выйдет из-под контроля, войны избегают и дают действовать
«дипломатии».
И все же обязательно происходит нечто, нарушающее тонкий процесс сброса эмоций, и групповая динамика начинает неизбежно вести к войне, даже если будущие противники стараются ее не допустить. Такой «беспомощный дрейф» к войне преобладал в эмоциональном настрое людей перед всеми изученными мной войнами. Создавалось впечатление, что воплощается некая чрезвычайно мощная групповая фантазия, и процесс уже не в состоянии остановить даже самый сильный лидер.
Приведу еще один пример из истории Германии. Когда кайзер Вильгельм II, подстрекавший Австро-
Венгрию вести дело к войне с Сербией, узнал, что Сербия согласилась фактически на все чрезмерные требования Австрии, он так удивился, что объявил: «Тогда все причины для войны отпадают», и приказал Вене вести примирительную политику. Но позывы групповой фантазии были слишком сильны. Его подчиненные сделали вид, что просто не слышали, что он сказал, и война все равно началась. Как замечает Бетман-Гольвег , «все правительства... и подавляющее большинство населения всех стран были настроены миролюбиво, но управление было потеряно и камень покатился».11 Судя по всему, война - это эпизод группового психоза. При этом способы мышления, уровень воображения,

степени распада и проекции, которые обнаруживаются в индивидуальных случаях ограниченных психотических эпизодов, со временем, более или менее скоро, у этих людей совершенно исчезают.
Маниакальный оптимизм и неизбежная недооценка длительности и жестокости войны, усиление паранойи при оценке мотивации противника (придуман даже «индекс паранойи» и построен график12), полное отсутствие сознания того, что идущие на войну реальные люди будут по-настоящему умирать - эти и другие явные иррациональности служат приметами того, что начала воплощаться могущественная групповая фантазия. Но что же из себя представляет эта неумолимая групповая фантазия? Этот вопрос совершенно поставил меня в тупик. Меня не раз сбивал с толку материал. Какой-то контролирующий процесс связывал вместе все образы и представления, которые я извлекал из наличного Материала. Я не имел ни малейшего понятия о непреодолимой силе, побуждающей к действию всех участников
Процесса,
Как и в предыдущих случаях, когда я запутывался в материале, я решил, что за моей неспособностью найти ответ стоят мои личные защитные побуждения, и разными способами пробовал сломать защиту.
Я попытался отождествить себя с лидерами, о которых располагал наиболее полным материалом, читая все биографии лидеров от Наполеона до Гитлера, какие только мог достать, прислушиваясь к их
«свободным ассоциациям» с окружающими событиями. Я на целые недели погружался в материал и каждое утро анализировал сны на предмет своих собственных «ассоциаций» и защитных механизмов.
Ничто не помогало. За несколько месяцев я ничуть не продвинулся.
В январе 1976 года я читал «Бизнес Уик» и обратил внимание на интервью с Генри Киссинджером. Он говорил, что понял, «насколько легче ввязаться в войну, чем выйти из нее», и США будут отныне вступать в войну только «под угрозой настоящего удушения». Эта символика показалась мне поразительно знакомой. Слова Киссинджера особенно напомнили мне императора Вильгельма, который вместе со своим окружением непрестанно повторял: «Монархию взяли за горло. Нам приходится выбирать; или мы дадим, чтобы нас задушили, или будем биться до последнего, чтобы защититься от нападения», и: «На нас неожиданно накинули сеть. Мы корчимся, пытаясь из нее выпутаться».13 Я вспомнил, как впервые прочитал эти слова. Меня потрясла тогда их неуместность. Германия уж никак не была похожа на страну, которую душат, а Англия, обвинявшаяся в набрасывании сети, была в то время очень дружественно настроена к Германии. Для меня уже не были в новинку теории типа «мы окружены врагами», которыми нации пытаются оправдать начало войны, и я снова поддался искушению выдать образы за разумный довод, как вдруг сказал себе: «Стоп! Ведь и Генри, и
Вильгельм, кажется, вполне искренни. Они говорят, что чувствуют, как страну удушают, и поэтому надо начинать войну. У меня же нет основании не верить их ощущениям». Я снова достал кипу своих записей и вскоре убедился, что действительно за этим всем стояла фантазия, а я ее проглядел - каждая страница лежавшего передо мной материала буквально пестрела образами «удушения», кричала об этом. Более того, эти образы, похоже, вызывались фантазией прохождения через родовой канал, в котором «мы не можем вздохнуть с облегчением», «нам не увидеть свет в конце туннеля», но в то же время «против нашей воли» начинается «неотвратимое скатывание к войне» - сначала «разрыв дипломатических отношений», а в итоге «война, ценой которой мы обретем свободу».
Стоит ли говорить, что мне крайне не хотелось принять существование такой маловероятной, неправдоподобной, даже причудливой групповой фантазии, как эта, отождествляющая войну с родами.
Но даже предварительное принятие этого основного тезиса о родах совершенно меняло дело и выводило исследование из тупика. Например, теперь я мог пустить в ход свое знание психоаналитической литературы об образах, связанных с родами, которые часто появляются в снах.
Клаустрофобия и ощущение удушья в снах всегда обозначают попадание в родовой канал, но этот факт ускользал от внимания в течение всего предыдущего года, пока я пытался понять исторический материал. Разумеется, я замечал, что во время скатывания к войне лидеры, по их словам, чувствуют себя «маленькими и беспомощными», но не придавал большого значения этим образам. Было очевидно, что борьба не на жизнь, а на смерть идет за «некоторую передышку». Так, Бетман-Гольвег говорит рейхстагу об объявлении войны 4 августа 1914 г.: «Тот, кто подобно нам под угрозой вступил в борьбу за высочайшее достояние, может рассуждать лишь о том, как пробить себе дорогу».14 Но здесь налицо была и образность видений рождения, так хорошо известная психоаналитикам, - удушение, утопление, повешение, раздавливание в комнатах или туннелях. В психоанализе эти образы символизируют попытку пациента путем повторения ситуации справиться со страхами, идущими от огромного давления родовых схваток и первых судорожных попыток вдохнуть воздух после рождения.

Переживание этой ситуации вновь говорит о том, что родовая травма очень актуальна для большинства взрослых, а особенно для тех, чье регрессивное желание вновь пережить слияние с матерью не удовлетворялось из-за неправильного воспитания и потому оставалось актуальным.15 Не только психоаналитики традиционно находят эти образы в снах.16 Совсем недавно Артур Янов обнаружил, что в примальной терапии у пациентов постоянно бывают «родовые первины», в которых заново переживается в общих чертах собственное рождение, после чего происходят огромные психологические и физические изменения.17
Пытаясь во всем этом разобраться, я заметил, что действительность - физическая действительность - судя по всему, не является тем фактором, который заставляет лидера чувствовать себя ребенком, задыхающимся в родовом канале. Когда Генри Киссинджер или кайзер начинали делиться подобными ощущениями, их страны на самом деле находились под угрозой войны не в большей степени, чем за год до этого. Если уж на то пошло, в «удушении» экономики США гораздо большую роль сыграли военные расходы - 1,5 триллионов долларов, чем ситуация с нефтью до войны, а страх, что маленькая Сербия
«задушит» Центральную Европу, был просто смешным. Просматривая материал, я обнаружил, что нации, которые действительно находились в загоне, как та же Сербия или Польша в 1939 г., не изъяснялись подобными образами. Аналогично и те страны, которые в начале войны кричали, что окружены врагами, как Германия в 1939 г.. переставали делать такие утверждения, когда война оборачивалась не в их пользу и они впрямь оказывались в окружении (например, в гитлеровских
«Тайных беседах», охватывающих период с июля 1941 г. по ноябрь 1944 г., нет ни одного родового образа). Групповая фантазия - это не материальная, а психическая реальность, и именно она заставляет нацию выплескивать на лидера ощущение сдавленности в удушливом родовом канале, а лидеру внушает чувство, что облегчение может принести лишь крайнее решение - война, что лишь она поможет пробить дорогу.
Вскоре я понял, что война и роды протекают в одной и той же последовательности. Война развивается из состояния, похожего на беременность. При этом сам воздух насыщен великими надеждами и ожиданиями. Вильям Янси, глава алабамской делегации на сецессионистской Демократической
Конвенции в 1860 г., перед принятием умиротворяющего заявления говорит о «спящем вулкане», грозящем «прорваться грандиозным извержением»18. Через некоторое время он описывает свои ощущения так: «Каждый день чреват новыми событиями».19 Лидеры стран находятся в состоянии, которое император Вильгельм определяет так: «Европа испытывает нервозное напряжение, последние несколько лет она как будто сжата в тисках»,20 а адмирал Ямада на заседании перед нападением на
Перл-Харбор описал ситуацию следующим образом:
«Трудная, напряженная обстановка. Ощущение западни». Вскоре нация чувствует необходимость
«освободиться из-под неумолимого гнета… выпутаться из отчаянного положения... хоть на короткое время свободно вздохнуть».21 Создается впечатление, что нация находится, как сказал в 1917 г. конгрессмен Брайнтон, под гнетом «невидимого энергетического поля». «В воздухе, джентльмены, - говорил он своим коллегам,- витает нечто настолько сильное, что мы даже не можем себе представить.
Оно сильнее любого из нас, физически действует на каждого и буквально заставляет голосовать за объявление войны».22 Очень скоро дипломатические отношения «порваны», «прошлое протягивает лапы к настоящему и толкает его в безрадостное будущее».23 Нация начинает свой «последний бросок в пропасть».
Когда решение о войне принято, неизбежно наступает чувство громадного облегчения. Когда Германия в 1914 г. объявила войну Франции, отмечает кронпринц, это было воспринято как желанный конец нарастающему напряжению, кошмару вражеского кольца. «Это счастье - вступить в бой, почувствовать, что ты живешь», - радовалась в тот же день немецкая газета ; Германия «ликовала от счастья».24 Когда в
Америке полувеком ранее пал Форт-Самтер, и Север, и Юг испытали огромное облегчение, почувствовав «конец чего-то невыносимого». Толпы народа хохотали как безумные, размахивали флагами, в возбуждении носились взад и вперед. «Горит вереск. Раньше я не знал, что такое взбудораженный народ», - пишет бостонский лавочник, глядя на ликующие толпы, а корреспондент
«Лондон Тайме» описывает то же самое на Юге: «Разрумяненные лица, горящие глаза, орущие рты», заглушавшие оркестры, игравшие «Дикси».25
Если объявление войны эквивалентно моменту рождения, спрашивал я себя, то насколько конкретны будут детали?

Например, чтобы новорожденный с криком втянул первый глоток воздуха, его шлепают по спине. Если я начну искать аналогии в историческом материале, не будет ли это притянуто за уши? Мне не надо было ходить далеко за подтверждением своих догадок. Вновь просмотрев записи в поисках упоминаний об ощущениях в первые минуты и часы после объявления войны, я нашел несколько недвусмысленных случаев слуховых галлюцинаций «крика». Например: когда Линкольн выпустил воззвание, в котором призывал войска защитить Соединенные Штаты, - все признают, что этим поступком он положил начало гражданской войне, - он уединился в комнате «и почувствовал себя очень одиноким и беспомощным... вдруг он услышал звук, похожий на гром орудийного залпа... Он спросил у коменданта
Белого дома, но тот ничего не слышал... По дороге [на улице] он встретил несколько человек, и некоторых спрашивал, не слышали ли они чего-нибудь похожего на пушечный выстрел. Никто ничего не слышал, и он решил, что это, скорее всего, каприз воображения».26 В 1939 г. Чемберлен объявил перед кабинетом министров Великобритании:
«Правильно, джентльмены, это означает войну», а один из присутствовавших впоследствии вспоминал об этом эпизоде: «Едва он успел это сказать, как раздался оглушительный удар грома, и весь зал осветился ослепительной вспышкой молнии. Никогда я еще не слышал таких раскатов грома. Здание буквально сотряслось».27 Судя по всему, «крик новорожденного» раздается лишь после эмоционального осознания конца родового кризиса - ведь роль крика не сыграл первый настоящий выстрел при осаде Форт-Самтера. Галлюцинации «крика новорожденного» могут появляться, даже если известие о начале войны ошибочно. Когда в 1938 г. Гитлеру вручили сообщение, что чешские вооруженные силы в состоянии боевой готовности, а война в Европе, которой так долго избегали, похоже, вот-вот начнется, переводчику Паулю Шмидту показалось, что в наступившем на несколько минут гробовом молчании послышался «громкий бой барабанов».28 «Крик новорожденного» был настолько необходим, что лидеры, включая Вудро Вильг сона и ФДР, всегда под любыми предлогами старались отложить вступление нации в войну до тех пор, пока не чувствовали экзальтацию, соответствующую началу вдоха при первом крике. Вот что ответил Вильсон в начале 1917 г., когда в кабинете министров ему сказали, что Америка под его руководством согласна хоть сейчас идти на войну:
«Все равно это еще не то, чего я жду, этого недостаточно. Вот когда они будут готовы бежать с криками
«ура», я воспользуюсь их готовностью».29 Чем больше я анализирую слова лидеров, тем больше прихожу к выводу, что все их понимание войны - это групповая фантазия рождения, и бороться против нее почти бесполезно. Во время Кубинского ракетного кризиса, например, война между США и СССР была предотвращена лишь после миротворческого письма Хрущева к Кеннеди, в котором содержался призыв не уподоблять нации «двум слепым кротам», дерущимся до смерти в туннеле.30 Еще более показателен шифр, использованный японским послом Курусу, когда он позвонил в Токио, чтобы сообщить, что переговоры с Рузвельтом потерпели неудачу и что самое время начинать бомбежку Перл-
Харбора. Пытаясь иносказательно передать информацию, из которой Токио сделает вывод о необходимости начала войны, Курусу объявил, что «ребенок вот-вот родится» и спросил, как обстоят дела в Японии. «Насколько вероятно, что ребенок родится?» «Очень вероятно, - последовал ответ. -
Ребенок вот-вот родится». Единственная проблема была в том, что американская разведка, подслушивавшая разговор, сразу поняла смысл такого шифра.31
Похоже, что образ войны как родов уходит далеко вглубь истории. Нума воздвиг бронзовый храм
Януса, римского бога дверей и ворот, и когда римляне шли на войну, огромные двойные двери храма были открыты - образ рождения, который часто появляется в снах. Другие нации впоследствии заимствовали римскую символику, и, начиная войну, объявляли, как «Чикаго Трибюн» в тот день, когда
Линкольн написал воззвание к войскам: «Ворота Януса открыты. Надвигается буря». Ни одна американская война не обходилась без родовой символики, начиная с Американской революции, полной родовых образов отделения от материнской страны - Сэмюэль Адаме характеризует ее как борьбу «ребенка за независимость... он борется за право родиться»32 - и заканчивая Вьетнамской войной, которая вначале представляет собой «засасывающую дыру в болоте», потом превращается в
«бездонную яму», из которой надо как-то вызволить «перепачканного ребенка»,33 и заканчивается извлечением ребенка на свет божий.
Некоторые образы военной символики совершенно ясны и недвусмысленны. Так, не надо быть психоаналитиком, чтобы проинтерпретировать сообщение, отправленное по телеграфу президенту
Трумэну. В нем сообщалось, что сборка первой атомной бомбы прошла успешно: «Ребенок родился».

То же можно сказать и о названии бомбы, сброшенной на Хиросиму - «Малыш», или о названии самолета, из брюха которого эта бомба полетела, - ему было присвоено имя матери пилота. Однако многие образы становятся понятны лишь после знакомства с клиническими исследованиями психотерапевтов на тему снов о рождении. Мне и до этого были известны многие книги на эту тему, от очерков Ранка о родовой травме до обширной работы Янова о переживании рождения заново во время примальной терапии. Однако, начав более близко знакомиться с такой литературой, я научился находить символы там, где до этого их не замечал, и открыл целый ряд новых образов. Я обнаружил малоизвестную книгу, написанную 25 лет назад психоаналитиком Нандором Федором и озаглавленную
«Поиски любимого: клиническое исследование родовой травмы и пренатальная профилактика». В свое время книгу проигнорировали только потому, что она далеко опережала эпоху. Там есть и полное описание насильственных моментов «нормальны» родов, в каждом пункте предвосхищающее работу
Фредерика Лебойера,34 и план лечения родовой травмы для психотерапевтов, опережающий многие работы Артура Янова.
Один из родовых символов, на которые Фодор призывает обратить внимание, - это образ огня, а еще чаще связанные с ним кошмары. Согласно Лебойеру и Фодору, кожа новорожденного крайне чувствительна» и в течение тех долгих часов, пока длятся роды, а также непосредственно после рождения ребенок чувствует себя так, будто его кожу палят огнем, особенно если температура в комнате выше 98°F или ребенка закутывают в грубую ткань.35 Осознав этот факт, становится легче понять исторический образ «опустошительного огня» войны. Кроме того, как в снах распространенным родовым символом является попадание в горящий дом, так и приемы ведения войны включают предание огню людей и домов, даже если затраты при этом не оправдывают себя, как в случае со
«стратегической бомбардировкой» Европы во второй мировой войне. Между войной и сожжением существует тесная связь, заставлявшая войска сжигать даже те деревни, которые предположительно принадлежали союзнику, - так было во Вьетнаме. Порыв, побуждающий предавать огню людей , деревни и города, не связан с военными целями, он стоит за их пределами. В книге Фодора говорится и о другом сновидческом образе, связанном с рождением, - падение или прыжок с башни. Конечно же, это повторение самого момента рождения: когда ребенок падает вниз головой, в нем включаются инстинктивный страх высоты, и он начинает рефлекторно хвататься руками за опору. Лишь тому, кто настроил свое «умственное ухо» на восприятие этих образов, становится ясно, что в решающий момент лидеры используют именно символику «прыжка с башни», когда сообщают о войне. Например, когда
Япония уже решила начать войну с Америкой, ее правительству был представлен объемистый документированный доклад, из которого следовало, что военная мощь Америки по всем характеристикам по меньшей мере в 10 раз превосходит японскую, и что поражение Японии предопределено. Но страна находилась уже на стадии неотвратимого «скатывания к войне», и Токио, имея бесчисленные доказательства грядущего поражения Японии, объявил: «Сейчас такой момент, когда мы должны набраться мужества и совершить нечто неслыханное - как прыжок с закрытыми глазами с веранды храма Кийомицу!»36 Министр иностранных дел Франции при подписании
Мюнхенского соглашения также сравнил войну с «прыжком с Эйфелевой башни».37 #page#
Когда я закончил заново анализировать свой исторический материал, мне уже было ясно, что убийство
(впрочем, иногда и спасение) «невинных младенцев» во время войны было не просто побочным следствием войны, случайностью. Напротив, дети составляли сердцевину фантазии войны. Посмотрите, как часто войны начинались «потрошением беременных женщин» врага, турецкими ли штыками, деревянными ли кольями красных кхмеров.38 Посмотрите, как часто войны завершались миссиями по
«спасению детей», было ли это «детским мостом» в Америку из Вьетнама или нацистскими
Лебенсборнпроектами в Европе, когда дети из оккупированных стран подвергались измерению специальными инструментами типа акушерских и отбирались по признаку расовой чистоты - одних убивали, других признавали истинными арийцами и отправляли в Германию на воспитание.
Посмотрите, как часто убийство детей - как, например, в процессе Келли - становится в эмоциональном смысле поворотным пунктом войны. Обратите внимание, осознав, что американцы действительно убивали детей (что они, конечно, делали всегда), общественное мнение стало отрицательно относиться к войне. Как обнаружил Фодор в исследованиях снов о рождении39 и как вывела Мелания Кляйн из клинической практики,40 выход из родового канала при рождении связан с одновременным внедрением в материнское тело. Слияние этих двух фантазий и составляет сущность фантазии, отождествляющей войну с родами, в соответствии с которой страна должна подвергнуться оккупации, чтобы вырваться из

«окружения», а страна-оккупант испытывает потребность в контроле и уничтожении плохих детей в материнском теле, ненавистных конкурентов, ущербное содержимое чрева. Плохие дети - содержимое чужой страны, и их следует удалить, а может быть, спасти. Такой взгляд продиктован не только моей приверженностью теории Кляйн. Исторический материал полон подобной символики. Например,
Гитлер начал вторую мировую войну не только потому, что чувствовал потребность Германии в
«лебенсраум», жизненном пространстве, но и потому, что считал необходимым спасти хороших
(немецких) детей в соседних государствах и убить плохих детей (еврейских, польских и т. д.). Образ матери, связанной узами кровного родства с детьми, которых надо спасти, ясно виден в словах Гитлера из «Майн кампф»:
«Немецкая Австрия должна вернуться к великой матери Германии, и не только по экономическим соображениям разного рода... Общая кровь принадлежит общему рейху. Пока германская нация не может даже собрать в единое государство своих собственных детей... она не вправе думать о колонизации…»41
Но помимо тех немногих хороших детей, которые заслуживают спасения, существует скверное большинство, ненавистные жильцы материнского тела, которые должны быть ликвидированы. В самом деле, те же газовые камеры, служившие целям геноцида, первоначально (в начале 1939 г.) использовались для уничтожения психически больных и увечных детей, и лишь два года спустя в них стали загонять евреев и других,42 которые были все равно что плохие дети. Скверными детьми они стали вследствие сброса эмоций, описанного выше, в разделе о внутренних и внешних уборных. В конечном итоге ребенок должен умереть, и современные войны удовлетворяют детоубийственные импульсы человечества не менее эффективно, чем детские жертвоприношения и убийство детей в прошлом.43
Продолжая экскурс в методологию психоистории, остановимся на одном обстоятельстве, которое вносит гораздо больший вклад в специфический момент психоисторического открытия, чем техническая подготовка психоисторика. Конечно, мне помогли познания и в истории, и в психоанализе
- без них я не смог бы сориентироваться в литературе по этим двум областям. Однако настоящим прорывом в осознании родовой символики войны я обязан своему собственному эмоциональному развитию. Задача выходила за рамки моего интереса к причинам войн в последние два десятка лет и не имела ничего общего с теоретизированием на тему образов родовой травмы, ведь я не являюсь последователем ни Ранка, ни Янова.
Гораздо важнее теоретических знаний оказались, к примеру, мои личные занятия психоанализом, особенно седьмой-восьмой год этих занятий, когда я проводил долгие часы в попытках заново пережить и понять значение сновидений, в которых тонешь, либо тебя засасывает водоворот или зыбучие пески.
Или же, когда сыну исполнилось два года, проводил с ним сотни часов, играя в «мамин живот». Мы ползали в темноте под одеялом, а потом притворялись, что падаем с кровати, с криками: «Помогите!
Спасите!» Эта бесконечная игра доставляла ему явное удовольствие, он чувствовал себя хозяином положения. Психоистория, как и психоанализ, - наука, в которой личные чувства исследователя не менее, а может, даже более важны, чем его глаза или руки. Как и глаза, чувства страдают погрешностями, они не всегда дают точную картину. Но ведь психоистория имеет дело с мотивами людей, поэтому оценка мотивов во всей их сложности только выиграет, если психоисторик начнет идентифицировать себя с действующими лицами истории вместо того, чтобы подавлять чувства, как проповедуется и практикуется в большинстве «наук». Разучившись ставить себя на место объектов изучения, психоисторик окажется в положении биолога, забывшего, как пользоваться микроскопом.
Поэтому эмоциональное развитие психоисторика - не менее важная тема обсуждения, чем его (ее) интеллектуальное развитие. Само собой, оно подразумевает в качестве важнейшей предпосылки занятия личным психоанализом - для психоисторика они не менее значимы, чем для психоаналитика. И все же, я думаю, не стоит делать из этого формальное требование.
Раньше я думал, что историки обладают эмоциональными навыками использования собственных чувств как инструмента психоисторического исследования, может быть, даже обучаются этому. Но, честно говоря, пообщавшись за последние десять лет, пожалуй, с тысячью историков со всего мира по поводу проекта по истории детства или основания «Журнала», я убедился, что о большинстве традиционных историков этого не скажешь, хотя целое новое поколение психоисториков уже владеет методом.
Ожидать от среднего историка успехов в психоистории - все равно, что пытаться сделать астронома из слепого, настолько сильное отвращение он питает к любому психологическому проникновению в него

самого или в исторический материал, идет ли речь о школьной психологии или о современных психологических представлениях. Это обусловлено сложными историческими причинами, связанными с самоотбором в университетах в последние десятилетия и с другими процессами, вследствие которых факультеты историй потеряли так много эмоционально открытых студентов, ушедших в психологию.
Поэтому всякий раз, когда я рассказываю ученым об эмоциональном развитии , необходимом психоисторику, чтобы из него вышел хороший исследователь, и ловлю бессмысленные, непонимающие взгляды, я пытаюсь перевести разговор с психоистории на что-нибудь другое. Мои слушатели, как правило, живут в другом мире, там считается, что эмоциональные реакции не играют никакой роли в результате.
В доказательство важности эмоционального момента исследования приведу еще один, последний, пример. Многие годы я не мог понять, почему меня, радикала и антинационалиста, почти до слез трогает зрелище марширующих отрядов, когда мы с сыном стоим на параде. Было искушение проигнорировать эти чувства или навесить успокоительный ярлык, но меня так заинтересовало это ощущение - когда военная музыка возносит ввысь - что я приобрел привычку вставать из-за своего стола в Нью-Йоркской публичной библиотеке и бежать к окну каждый раз, когда вниз по Пятой авеню проходил военный оркестр: я пытался схватить суть ощущений и установить, что же за сила на меня действует. Не беда, что я казался малость чудаковатым в глазах работавших тут же коллег - я должен был попытаться ответить на этот исторический по своей сути вопрос. Лишь после открытия образа войны как рождения я вернулся к вопросу, почему меня так трогают военные оркестры, - теперь у меня было предчувствие, что я знаю ответ. На следующий парад я взял секундомер и прохронометрировал ритм оркестра. Оказалось - около 110-130 ударов в минуту. Затем я прохронометрировал некоторые успокоительные мелодии из популярной музыки, которые передавались по радио. Их ритм был от 70 до
80 ударов в минуту. Справившись у акушерки моей жены, я узнал, что нормальная частота сердцебиения - около 75 ударов в минуту, а во время родовых схваток сердцебиение у женщины учащенное -110-150 ударов в минуту. Ясно, что, глядя на парад, я становился рождающимся ребенком, которого подхватило и понесло биение сердца матери, а слезы в моих глазах были по поводу неминуемого отделения от матери! При этом я мог даже и не чувствовать себя ребенком. Может быть, мое открытие не столь уж важное, зато чисто психоисторическое. Подтвердить его мог кто угодно, используя привычные для науки критерии истины, но его открытие было доступно только психоисторику со специфической моделью личности и даже стилем жизни, необходимыми для использования собственных эмоций в качестве инструмента исследования групповой фантазии.
Все это не означает, что я чувствовал себя удовлетворенным тем. что нашел основную «причину» войны, придя к парадигме войны как родов. Наука ведь нацелена в основном не на поиск причин - она пытается решить проблемы, интересные с точки зрения ее внутреннего развития, а открытие причин часто бывает побочным следствием решения проблем. Я думаю, что своим исследованием я совершил нечто гораздо более важное для психоистории, чем обнаружение причины: я изменил постановку вопроса который сам же задал. Я очертил новую проблему, составившую важную часть новой теоретической структуры, которая, чувствовал я, будет плодотворна и поддается эмпирической проверке. Теперь я мог задать целый ряд новых вопросов, например: почему национальные проекты в одни моменты истории вызывают в лидерах чувства, связанные с рождением, а в другие моменты не вызывают? Посредством чего передаются эти проекции? Являются ли образы, связанные с рождением, защитой от других психических состояний руководящих групп или наций? Бывают ли войны, не подчиняющиеся парадигме рождения, и если да, то какая символика приходит на смену родовой?
Имеем ли мы здесь дело с разными моделями эволюции военной символики? Почему групповые фантазии разворачиваются с такой преувеличенной медлительностью: оригинальный процесс занимает часы; те же образы в сновидениях уплотняются в несколько минут; групповая фантазия воплощается в течение месяцев и лет?
Именно способность порождать новые вопросы является отличительным признаком науки. Наука физика стала так быстро развиваться в семнадцатом-восемнадцатом веках не потому, что ученые были по каким-то причинам смышленее, чем окружающие люди. Образование тех первых ученых было довольно ограниченным, зато знание окружающего мира - обширным. Этот принцип имеет силу и для психоисториков, которые надеются преуспеть там, где историки потерпели неудачу в попытке дать научное объяснение исторической мотивации. Психоисторики имеют шансы на успех не потому, что более остроумны, чем историки, а потому, что совершенно иначе представляют себе задачу и владеют

инструментами исследования и научными моделями, которых нет у историков. Даже самые эрудированные из астрологов не могли понять движение планет, пока а) считали своей задачей, в сущности, повествование, а не решение научных проблем и б) не признавали телескоп. Точно так же самые эрудированные историки не смогут понять причины, определяющие историю, пока а) считают своей задачей повествование, а не решение научных проблем, и б) не признают научное эмоциональное отождествление в качестве одного из основных инструментов исследования.
Я полагаю, что другие психоисторики нашли близкие к моим способы эмоционального самоотождествления и ломки защитных механизмов. Рудольф Бинион, исследуя психобиографии Лу
Андреас-Саломе и Гитлера, несколько лет накапливал горы материала по их мотивационным моделям, а потом на несколько месяцев засел с этим материалом и стал читать и перечитывать каждый фрагмент до тех пор, пока «части не соединились в единое целое, все факты расположились по порядку; один- единственный факт принес окончательную уверенность».44 Генри Эбель на несколько часов погружается в исторический материал и окружает себя «первинами», когда строит свободные ассоциации с материалом и сосредоточенно пытается добраться до более глубокого уровня мотивации, чем тот, который обнаруживается при простом чтении. Как и мое толкование снов в целях устранения защиты, мешающей открытию, все эти методы являются попытками психоисториков сформировать инструменты исследования, которые подобно микроскопу или телескопу откроют доступ к материалу, ранее отвергаемому. Психоисторикам свойственно скорее делать «переоткрытия», чем открытия - они открывают то, что мы все уже знаем и чему следуем в своих поступках. Наши открытия касаются внешних обстоятельств, но целиком зависят от нашей способности сломать внутреннюю защиту, мешающую признать то, что мы делаем все время. Каждый, кто идет на войну, говорит на языке родовой символики, отзывается на барабанный бой родовых схваток, общается с другими идущими на войну посредством родовых символов; у любого историка в книге можно найти сколько угодно фраз типа: «Все громче и чаще становился пульс надвигающегося насилия, и нация неотвратимо приближалась к родовым мукам войны». Все это знают - и никто этого не знает. Лишь психоисторик, научившись использовать то, что у него «внутри», для понимания творящегося «снаружи», может рассчитывать на успех там, где толпы его предшественников потерпели неудачу, пытаясь постичь и удержать под контролем те самые групповые фантазии, которые мы решили назвать нашей историей.

Ллойд деМо́c (варианты написания фамилии - Демос , де Моз , де Мос и др.; англ. Lloyd deMause ; род. 19 сентября (1931-09-19 ) , Детройт) - американский историк и психолог, один из основателей психоистории .

В своих работах по истории детства деМос выделил шесть различных доминирующих моделей отношения к детям на протяжении истории, обосновал влияние воспитания в детстве на особенности взрослой личности и связал выделенные им модели воспитания детей с особенностями развития цивилизации в каждый период. Шесть моделей, по деМосу, следующие :

  1. Инфантицидная (до IV века н. э.) - характеризуется массовым убийством детей и насилием в их отношении
  2. Бросающая/отстранённая (IV - XIII века) - характеризуется отказом от инфантицида в связи с распространением христианства и практикой передачи родителями детей на воспитание третьим лицам
  3. Амбивалентная (XIV - XVII века) - характеризуется началом вытеснения практики физических наказаний
  4. Навязчивая/принудительная (XVIII век) - характеризуется началом понимания потребностей ребёнка
  5. Социализирующая (XIX - первая половина XX века) - характеризуется массовым распространением педагогических знаний, а также начального и среднего образования
  6. Помогающая (с середины XX века) - характеризуется индивидуализацией процесса воспитания, отказом от физических наказаний и равноправными отношениями между родителями и детьми

ДеМос также обратил внимание на роль фетального опыта, то есть психологических травм человека в состоянии эмбриона в чреве матери. По мнению деМоса, фетальные травмы возникают, когда эмбрион испытывает дискомфорт от недостатка питания либо от курения или алкоголизма матери. Поскольку эмбрион не имеет возможности ответить на раздражающую реакцию, фетальные травмы остаются в психике человека и в зрелом возрасте, однако из-за того, что они скрыты в самой глубине психики, их проявление носит бессознательный и неявный характер .

Проблему генезиса и распространения исламистского терроризма деМос связывает с особенностями семейных отношений и воспитания во многих мусульманских странах .

Библиография

  • DeMause, Lloyd (1975). A bibliography of psychohistory. New York: Garland Pub. ISBN 0-8240-9999-0 .
  • DeMause, Lloyd (1975). The New psychohistory. New York: Psychohistory Press. ISBN 0-914434-01-2 .
  • Ebel, Henry; DeMause, Lloyd (1977). Jimmy Carter and American fantasy: psychohistorical explorations. New York: Two Continents. ISBN 0-8467-0363-7 .
  • DeMause, Lloyd (1982). Foundations of psychohistory . New York: Creative Roots. ISBN 094050801X .
  • DeMause, Lloyd (1984).